– Пойдем со мной в Лан, на окружную ассамблею. Поддержи меня. Прошу.
– Ты считаешь, я должен отказаться в твою пользу? – спросил Жан-Николя. – Ты не унаследовал ни одного из свойств моего характера, за которые будут голосовать избиратели. Уверен, в Лане найдутся те, кто тебя поддержит, кто скажет, что ты способен повести людей за собой и прочую чушь. Я скажу так: пусть поговорят с тобой. Побеседуют хотя бы пять минут. Пусть на тебя посмотрят. Нет, Камиль, ни за что на свете я не стану всучивать тебя избирателям.
Камиль открыл рот, но ответить не успел.
Отец спросил:
– Ты полагаешь, разумно стоять и спорить посреди улицы?
– Почему нет?
Жан-Николя взял сына под руку. Не слишком красиво силком тащить его на собрание, но придется. Промозглый ветер задувал под одежду, у Жана-Николя болело все тело.
– Пошли, – рявкнул он, – пока нас не хватились.
– Ну наконец-то, – сказал кузен де Вьефвиль.
Отец Роз-Флер с кислым видом оглядел Камиля:
– Я предпочел бы вас не видеть, но вы состоите в местной коллегии, и ваш отец полагает, что нехорошо лишать вас избирательного права. В конце концов, это, вероятно, ваша единственная возможность поучаствовать в делах государства. Я слышал, вы пишете. Памфлетист. Я не назвал бы подобный способ убеждения пристойным.
Камиль одарил мсье Годара нежнейшей из своих улыбок.
– Мсье Перрен шлет вам наилучшие пожелания, – сказал он.
После собрания Жану-Николя оставалось только съездить в Лан для получения формального одобрения. Мэр Гиза Адриан де Вьефвиль возвращался домой вместе с ним. Жан-Николя был изумлен легкостью, с которой победил, пора было собираться в Версаль. Посреди Плас-д’Арм он остановился и посмотрел на дом.
– Куда вы смотрите? – спросил его родственник.
– На водосточный желоб, – объяснил Жан-Николя.
Наутро все пошло прахом. Мэтр Демулен не спустился к завтраку. Мадлен предвкушала веселое звяканье кофейных чашек, всеобщие поздравления и даже смех. Но те из детей, что жили в доме, подхватили простуду и предпочли остаться у себя в комнатах, и ей оставалось довольствоваться обществом единственного сына, которого она почти не знала и который никогда не завтракал.
– Думаешь, он дуется? – спросила Мадлен. – Непохоже, особенно сегодня. Вот что значит спать в разных спальнях, словно особы королевской крови. Никогда не знаешь, что на уме у мерзавца.
– Я могу взглянуть, – предложил Камиль.
– Не стоит, выпей лучше еще кофе. Надеюсь, он пришлет мне записку.
Мадлен разглядывала старшего сына. Она положила в рот кусок бриоши, и, к ее удивлению, он застрял в горле, словно комок пыли.
– Что с нами стало? – спросила она, и слезы брызнули из глаз. – Что стало с тобой? – Она положила голову на стол и зарыдала.
Оказалось, что Жан-Николя занемог. У меня все болит, говорил он. Доктор велел ему улечься в постель.
– Это сердце? – спросил Демулен слабым голосом. Это все из-за Камиля, чуть не проговорился он.
Доктор ответил:
– Я много раз показывал вам, где находится сердце, где почки и в каком они состоянии. И хотя сердце ваше бьется ровно, отправляться в Версаль с такими почками неразумно. Через два года вам исполнится шестьдесят, но только в том случае, если вы будете вести спокойную, размеренную жизнь. Кроме того…
– Что-то еще?
– События в Версале куда раньше доведут вас до сердечного припадка, чем ваш сын.
Жан-Николя откинулся на подушки. Его лицо посерело от боли и разочарования. В гостиной собирались де Вьефвили, Годары и выборные чиновники. Камиль вошел вслед за доктором.
– Объясните ему, что он должен ехать в Версаль, – сказал он. – Даже если это его убьет.
– Вы с детства отличались бессердечием, – заметил мсье Сольс.
Камиль обратился к клике де Вьефвилей:
– Отправьте меня.
Жан-Луи де Вьефвиль дез Эссар, адвокат, член парламента, смерил его взглядом через пенсне.
– Камиль, – промолвил он, – я не отправил бы тебя на рынок за пучком салата.
Артуа. Три сословия заседали по отдельности, собрания духовенства и дворянства выразили готовность в трудную годину пожертвовать некоторыми древними привилегиями. Третье сословие собиралось бурно выразить признательность.
Молодой человек из Арраса начал выступление. Он был невысок и изящно сложен, в подозрительно хорошем сюртуке и белоснежной сорочке. Лицо умное и честное, узкий подбородок, большие голубые глаза за стеклами очков. У него был невыразительный голос, который несколько раз на протяжении речи изменял оратору. Слушатели тянули шею и пихали соседей, переспрашивая, что он сказал. Однако в ужас депутатов повергла не манера изложения – молодой человек заявлял, что дворяне и духовенство не совершили ничего, заслуживающего одобрения, а всего лишь обещали вернуть то, чем ранее злоупотребляли. А стало быть, и благодарить их не за что.
Депутаты не из Арраса, не знавшие оратора, удивились, когда молодой человек стал одним из восьми депутатов от третьего сословия Артуа. Он выглядел погруженным в себя и каким-то несговорчивым, не обладал ни ораторскими талантами, ни стилем, ничем.
– Я заметила, ты расплатился с портным, – сказала его сестра Шарлотта. – И перчаточником. И поблагодарил его. Ты мог бы не разгуливать по городу с таким видом, словно уезжаешь навсегда?
– Ты предпочитаешь, чтобы однажды ночью я вылез из окна, увязав все пожитки в грязный носовой платок? Ты могла бы сказать, я сбежал из дома, чтобы стать матросом.
Однако Шарлотту было нелегко смягчить: Шарлотту, острый семейный клинок.
– Они захотят, чтобы до отъезда ты уладил дела.
– Ты имеешь в виду Анаис? – Он поднял глаза от письма, которое писал школьному другу. – Она сказала, что готова подождать.
– Она не будет ждать. Я знаю таких девушек. Советую забыть про нее.
– Я всегда рад твоим советам.
Шарлотта вскинула подбородок и грозно взглянула на брата, подозревая в его словах сарказм. Однако на лице Максимилиана было написано только братское участие. Он вернулся к письму:
Дражайший Камиль!
Льщу себя надеждой, что ты не удивишься, узнав, что я отправляюсь в Версаль. Не могу выразить, сколь многого я жду от будущего…
Максимилиан Робеспьер, 1789 год, из выступления по делу Дюпона:
Наградой добродетельного человека служит вера в то, что он желал добра своему ближнему; затем следует признание народов, хранящих его память, и почет, который оказывают ему современники… Я готов заплатить за эту награду жизнью, исполненной трудов, и даже преждевременной смертью.
Париж. Первого апреля д’Антон проголосовал в францисканской церкви, которую парижане именовали церковью Кордельеров. С ним был мясник Лежандр, грубоватый крепыш, самоучка, который имел обыкновение во всем соглашаться с д’Антоном.
– Такой человек, как вы… – льстиво начал Фрерон.
– Такой человек, как я, не может позволить себе баллотироваться, – сказал д’Антон. – Депутатам положили… сколько… восемнадцать франков за сессию? И мне пришлось бы жить в Версале. Я должен содержать семью и не могу оставить практику.
– Однако вы огорчены, – предположил Фрерон.
– Может быть.
Они не спешили расходиться, а остались стоять перед церковью, обмениваясь сплетнями и прогнозами. Фабр не голосовал – он платил слишком мало налогов, – и это его злило.
– Почему бы не завести в Париже такой же порядок, как в провинциях? – вопрошал он. – А вот почему: Париж считают опасным городом и боятся того, что случится, если мы проголосуем.
Он вел крамольный разговор со свирепым маркизом Сент-Юрюжем. Луиза Робер закрыла лавку и вышла под ручку с Франсуа, нарумянившись и нарядившись в платье, оставшееся с лучших времен.
– Только представьте, что женщины получат право голоса, – сказала Луиза и посмотрела на д’Антона. – Мэтр д’Антон верит, что женщины способны повлиять на политическую жизнь, не правда ли?
– Нет, не верю, – мягко ответил он.
– Весь округ вышел, – довольно заметил Лежандр. В молодости он был моряком, и ему нравилось чувство принадлежности к определенному месту.
Полдень, неожиданный визит: Эро де Сешель.
– Решил заглянуть, узнать, как голосуют необузданные кордельеры, – сказал он.
Однако д’Антону показалось, что Эро пришел ради него. Эро взял понюшку табака из табакерки с Вольтером на крышке. С видом ценителя покрутил табак между пальцами, протянул табакерку Лежандру.
– Это наш мясник, – промолвил д’Антон, наслаждаясь произведенным эффектом.
– Прелестно, – сказал Эро, сохраняя дружелюбное выражение, однако д’Антон заметил, как он тайком разглядывал собственные манжеты, словно хотел убедиться, что на них не налипла бычья кровь или ливер. Он обернулся к д’Антону: – Вы сегодня были в Пале-Рояле?
– Нет, но слышал, там неспокойно…
– И правильно, держись подальше от неприятностей, – пробормотала Луиза Робер.
– Выходит, Камиля вы не видели?
– Он в Гизе.
– Нет, он вернулся. Я встретил его в компании вшивого с головы до ног Жан-Поля Марата. Как, вы не знаете доктора Марата? Впрочем, невелика потеря – этот человек преступал закон в половине европейских стран.
– Это не повод его обвинять, – сказал д’Антон.
– Но он великий обманщик. Состоял лекарем дворцового караула графов д’Артуа, а еще ходили слухи, что он был любовником маркизы.
– Вы же в это не верите.
– Послушайте, я не виноват, что родился тем, кем родился, – раздраженно сказал Эро. – Я пытаюсь это искупить – вы же не думаете, что мне следует открыть лавку, как мадемуазель Кералио? Или вымыть полы в лавке вашего мясника? – Он замолчал. – Мне не следовало выходить из себя, должно быть, виноват воинственный дух этой местности. Будьте бдительны, не то Марат захочет здесь поселиться.
– Но почему вы назвали господина Марата вшивым? Это такая фигура речи?
– Я говорил буквально. Он оставил свой круг, предпочтя жить словно какой-то бродяга. – Эро содрогнулся, воображение живо нарисовало ему ужасную картину.