Сердце бури — страница 41 из 166

Послушайте, я не заставляю вас отказаться от вашей речи. Если считаете нужным, прочтете свою, а я свою.

Мирабо. Но, черт вас побери, они об одном и том же!

Де Робеспьер. Да, но поскольку вы известный демагог, вас могут не послушать.

Мирабо. Демагог?

Де Робеспьер. Политикан.

Мирабо. А вы тогда кто?

Де Робеспьер. Я простой человек.

(Лицо графа становится пунцовым, он запускает ладонь в волосы, так что они встают дыбом.)

Мирабо. Вы станете посмешищем.

Де Робеспьер. Это мое дело.

Мирабо. Полагаю, вам не привыкать.

(Он отворачивается. В зеркале оживает Дюровере.)

Дюровере. Могу я предложить компромисс?

Де Робеспьер. Нет. Я уже предложил ему компромисс – он отказался.

(Наступает молчание. В молчании граф тяжело вздыхает. Возьми себя в руки, Мирабо. Сейчас же. Помирись с ним.)

Мирабо. Мсье де Робинспер, полагаю, мы друг друга не поняли. Нам не стоило ссориться.

(Де Робеспьер снимает очки и трет большим и указательным пальцами уголки воспаленных глаз. Мирабо замечает, что его левое веко нервически подергивается. Победа, думает он.)

Де Робеспьер. Я должен идти. Вам стоит поспать пару часов.

(Мирабо улыбается. Де Робеспьер смотрит на ковер, где валяются смятые и разорванные листы его речи.)

Мирабо. Прошу прощения. Приступ детской ярости. (Де Робеспьер наклоняется и легким движением, словно ничуть не устал, подбирает бумаги с пола.)

Мирабо. Швырнуть их в камин? (Де Робеспьер покорно отдает ему бумаги. Видно, с каким облегчением граф расслабляет мышцы.) Вы должны как-нибудь непременно заглянуть ко мне на ужин, де Робертпир.

Де Робеспьер. Спасибо, с удовольствием. Не тревожьтесь о бумагах – у меня остался черновик, по которому я смогу прочесть мою речь. Я всегда сохраняю черновики.

(Уголком глаза Мирабо видит, как Дюровере встает, задевает кресло и незаметно прикладывает руку к сердцу.)

Мирабо. Тейтш.

Де Робеспьер. Не зовите слугу, я сам найду выход. Кстати, мое имя Робеспьер.

Мирабо. А я думал «де Робеспьер».

Робеспьер. Нет, просто Робеспьер.


Д’Антон пришел в Пале-Рояль послушать Камиля. Он бродил в толпе, ища опоры, чтобы скрестить руки и наблюдать за происходящим с бесстрастной улыбкой. Камиль резко заметил:

– Вы не можете всю жизнь вот так ухмыляться. Пришло время занять позицию.

– Вы советуете мне притворяться?

Теперь Камиль постоянно был с Мирабо. Его кузен де Вьефвиль предпочитал его не замечать. В Версале депутаты выступали, как будто в этом есть какой-то смысл. Когда слово брал граф, поднимался гул неодобрения, словно шорох осенних листьев. Двор до сих пор не прислал за ним, и по вечерам, чтобы подбодрить себя, он нуждался в компании. Граф убеждал Лафайета привести с собой либерально настроенных дворян. Поговорите с бедными кюре, просил он аббата Сийеса, чаяния простого народа им ближе, чем нужды епископов. Аббат складывал пальцы домиком: это был спокойный, хрупкий, бледный мужчина, который ронял слова, словно они высечены на камне, никогда не шутил и не спорил. Политика, говорил он, это наука, которую я довел до совершенства.

Затем граф принимался наседать на мсье Байи, которого депутаты третьего сословия избрали своим председателем. Мсье Байи хмуро смотрел на него: он был знаменитым астрономом, и его разум, как кто-то сказал, был обращен скорее к революциям[11] небесным, нежели к земным. Революция была у всех на устах – не только в Пале-Рояле, но и здесь, среди кистей и позолоты. Вы могли слышать его из уст депутата Петиона, когда тот склонял напудренную голову к уху депутата Бюзо, привлекательного молодого адвоката из Эвре. Двадцать-тридцать депутатов постоянно сидели вместе, часто недовольно роптали, иногда смеялись. Первую речь депутата Робеспьера исключили из регламента по формальной причине. Все гадали, как ему удалось с самого начала так огорчить графа. Мирабо прозвал его «бешеным ягненком».


Архиепископ Экса явился к депутатам третьего сословия с черствым, как камень, куском черного хлеба, проливая крокодиловы слезы. Он увещевал их перестать тратить время в тщетных дебатах. Люди голодают, а вот то, что они едят. Он предъявил хлеб депутатам, мягко сжимая кусок большим и указательным пальцами, затем вытащил вышитый гербами платок и стряхнул с рук сине-белую плесень. Отвратительно, согласились депутаты. Лучшее, что они могут сделать, сказал архиепископ, это забыть процедурные разногласия и создать общий с двумя другими сословиями комитет, чтобы обсудить, как одолеть голод.

Робеспьер поднялся и направился к трибуне. Он подозревал, что его попытаются задержать, видел, как депутаты вскакивают со скамей, чтобы успеть первыми, поэтому по-бычьи опустил маленькую аккуратную голову, всем видом давая понять, что готов отбросить с пути любого. Если объединиться с другими сословиями хотя бы на одно заседание, ради единственного голосования, третье сословие проиграет. Это трюк, и архиепископ явился, чтобы его провернуть. Несколько шагов были долгими, как поле битвы, и он карабкался на холм, по колено в грязи, выкрикивая: «Нет, нет, ни за что!», а ветер относил в сторону его голос. Сердце как будто подпрыгнуло и застряло в глотке комом в точности того же размера, что кусок хлеба на ладони у епископа. Он обернулся, увидел поднятые озадаченные лица и услышал свой отчетливый яростный голос:

– Так пусть продадут свои кареты и пожертвуют деньги беднякам…

Какое-то мгновение никто не понимает, что происходит. Ни хлопков, ни удивленного ропота. Депутаты встают, чтобы рассмотреть человека на трибуне. Его бросает в краску. Здесь все начинается: шестое июня тысяча семьсот восемьдесят девятого года, три пополудни.


Шестое июня, семь вечера, дневник Люсиль Дюплесси:

Должны ли мы вечно пресмыкаться? Когда же мы обретем счастье, которого жаждем? Человека легко ослепить – забывая себя, он думает, будто счастлив. Но на свете нет счастья, одна лишь химера. Если мира больше не существует, может ли он исчезнуть? Говорят, не будет ничего. Ничего. Солнце навеки погаснет. Что случится тогда? Каким будет это ничто?

Люсиль медлит, сомневаясь, не стоит ли подчеркнуть «ничто»? Нет, в этом нет нужды.

Ее отец говорит:

– Ты не ешь, Люсиль. Ты таешь на глазах. Что стало с моей милой дочуркой?

Она истончается, отец. Проступают углы ее тела, плечи, запястья. Под глазами залегли круги. Люсиль отказывается подкалывать волосы наверх. Глаза, некогда живые и проницательные, теперь смотрят сосредоточенно и хмуро.

Ее мать говорит:

– Люсиль, перестань все время теребить волосы. Это напоминает мне… вернее, это меня раздражает.

Тогда выйди из комнаты, матушка, и не смотри.

Наверное, у нее каменное сердце, иначе оно давно разбилось бы. Каждое утро Люсиль просыпается живой, дышащей, телесной, начинает день в железном кольце их лиц. Глядя в отцовские глаза, она видит отражение счастливой молодой женщины лет двадцати пяти, на ее коленях двое или трое симпатичных малышей. Сзади стоит почтенный крепкий мужчина в отглаженном сюртуке, на месте лица мутное пятно. Такого удовольствия она им не доставит. Люсиль перебирает способы лишить себя жизни. Однако это означает конец всему, а истинная страсть, как известно, вечна. Лучше найти монастырь, задушить эту метафизическую жажду накрахмаленным чепцом. Или выйти однажды из дому навстречу бедности, любви и случаю и никогда не вернуться.

Мисс Лэнгвиш, называет ее д’Антон. Это из какой-то английской пьесы, которую он читает.


Двенадцатого июня трое провинциальных кюре переходят на сторону третьего сословия. К семнадцатому числу к ним присоединяются еще шестнадцать. Теперь третье сословие называет себя Национальным собранием. Двадцатого июня Национальное собрание обнаруживает, что его выставили из зала. Закрыто на ремонт, говорят им.

Мсье Байи сохраняет серьезность среди сардонических смешков, летний дождь стекает с полей его шляпы. Рядом его ученый коллега доктор Гильотен.

– Что скажете насчет зала для игры в мяч?

Те, кто слышит его слова, удивленно таращатся на председателя.

– Там не заперто. Я понимаю, места не слишком много, но… У кого-нибудь есть предложение получше?

В зале для игры в мяч они ставят Байи на стол. Приносят клятву не расходиться, пока не дадут Франции конституцию. От избытка чувств ученый принимает античную позу. В общем и целом картина, достойная Рима.

– Посмотрим, как они будут проявлять солидарность, когда на них двинут войска, – говорит граф де Мирабо.

Тремя днями позже, когда депутаты на прежнем месте, король посещает заседание. Сбивчивым нерешительным голосом он аннулирует их решения. Король самолично предложит им программу реформ, только он, и никто другой. Перед ним в молчании чернеют сюртуки, белеют галстуки, маячат каменные лица: депутаты сидят словно памятники. Он велит им разойтись и, пытаясь сохранить хоть какое-то величие, удаляется вместе со свитой.

Мирабо вскакивает. Он должен поддерживать свой славный образ, потому граф оглядывается в поисках стенографистов и газетчиков. Вмешивается главный церемониймейстер: не соблаговолят ли они разойтись, как велел король?

Мирабо:

– Если вам велено выставить нас из этого зала, вам следует запастись приказом о применении силы. Мы отступим только перед остриями штыков. Король может приговорить нас к смерти, так скажите ему, что мы готовы умереть, но не разойдемся, прежде чем примем конституцию.

И тихо добавляет соседу:

– Если они появятся, смываемся.

На мгновение все умолкают: циники, клеветники, любители ворошить прошлое. Депутаты разражаются восторженными аплодисментами. Позже они расступятся, давая графу проход и созерцая невидимый лавровый венок, украшающий непослушную шевелюру.