Сердце бури — страница 48 из 166

Камиль был теперь на улице Конде персоной нон грата. Ему приходилось просить Станисласа Фрерона приносить ему новости, передавать его чувства (и письма) Люсиль.

– Насколько я понимаю, – рассуждал Фрерон, – она полюбила вас за ваши превосходные моральные качества. Потому что вы так чувствительны, так возвышенны. Потому что вы с другой планеты, не то что мы, грубые смертные. И что же теперь? Оказалось, вы бегаете по улицам в грязи и крови, призывая к резне.

Д’Антон утверждал, что Фрерон «хочет расчистить местечко для себя». Он ехидно процитировал слова Вольтера про отца Кролика: «Если змея ужалит Фрерона, то умрет змея».

Правда заключалась в том – впрочем, Фрерон не собирался делиться ею с Камилем, – что Люсиль совершенно потеряла голову от любви. Клод Дюплесси пребывал в заблуждении, что если свести дочь с правильным человеком, то это излечит ее одержимость. Но ему было нелегко отыскать мужчину, способного хоть немного отвлечь Люсиль от предмета ее страсти. И если он находил соискателей заслуживающими внимания, было очевидно, что она их отвергнет. Все в Камиле возбуждало Люсиль: его несолидность, его наигранная детскость, его живой ум. И более всего то обстоятельство, что Камиль внезапно стал знаменитым.

Фрерон, старинный друг семьи, подметил перемену, которая совершилась в Люсиль. Кисейная барышня превратилась в энергичную молодую женщину, с уст которой не сходили политические лозунги, а в глазах светился ум. Она будет хороша в постели, рассуждал Фрерон. У него была жена, домоседка, которую он ни во что не ставил. И он не оставлял надежды – в наше время возможно все.

К несчастью, Люсиль переняла досадную привычку называть его Кроликом.


Камиль спал мало: не хватало времени. А когда засыпал, сны выматывали его. Ему снилось, inter alia[13], что весь свет собрался на званый вечер. Иногда это была Гревская площадь, иногда гостиная Аннетты или зал Малых забав. Там присутствовали все, кого он знал. Анжелика Шарпантье беседовала с Эро де Сешелем: они обменивались наблюдениями за Камилем, опровергая его выдумки. Софи из Гиза, с которой он переспал в шестнадцать, делилась подробностями с Лакло, который достал записную книжку, а мэтр Перрен, стоя рядом с ним, привлекал к себе внимание раскатистым адвокатским рыком. Прилипчивый депутат Петион с глупой улыбкой держал за руки мертвого коменданта Бастилии, а безголовый де Лоне все время шлепался об пол. Его старый однокашник Луи Сюло спорил на улице с Анной Теруань. Фабр и Робеспьер затеяли детскую игру – застывали как вкопанные, когда спор прекращался.

Сны беспокоили бы Камиля, если бы каждый вечер его не приглашали на званые вечера. В его снах содержалась истина – все, кого он знал, сошлись вместе. Камиль спросил д’Антона:

– Какого мнения вы о Робеспьере?

– О Максе? Славный коротышка.

– Вам не следует так говорить. Он переживает из-за своего роста. Всегда переживал, по крайней мере, в лицее.

– Боже мой! Пусть будет просто славным. Мне недосуг потакать чужому тщеславию.

– И вы еще обвиняете меня в отсутствии такта.

Так Камиль и не понял, что д’Антон думал о Робеспьере.

Он спросил Робеспьера:

– Какого мнения вы о д’Антоне?

Робеспьер снял очки и принялся задумчиво их протирать.

– Весьма высокого, – ответил он спустя некоторое время.

– Но что о нем думаете лично вы? Вы недоговариваете. Обычно вы выражаете свое мнение более пространно.

– Вы правы, Камиль, вы правы, – мягко ответил Робеспьер.

Так он и не понял, что Робеспьер думал о д’Антоне.


Как-то в голодные времена бывший министр Фулон заметил, что если люди голодны, пусть едят сено. По крайней мере, такое высказывание ему приписывали. Поэтому – и это было сочтено достаточным основанием – двадцать второго июля Фулону пришлось отвечать на Гревской площади за свои слова.

Бывшего министра охраняли, однако небольшой, но грозной толпе, имевшей на Фулона свои планы, не составило труда его отбить. Прибыл Лафайет и обратился к толпе. Он не собирался вставать на пути у народного правосудия, однако Фулон заслуживал справедливого суда.

– Тому, кто виновен уже тридцать лет, суд ни к чему! – выкрикнул кто-то.

Фулон успел состариться, прошло много лет с тех пор, как он на редкость неудачно сострил. Чтобы уберечь бывшего министра от расправы, его спрятали и распустили слух, что он умер. Говорили, будто обряд совершили над гробом, набитым камнями. Однако Фулона выследили, арестовали, и сейчас он молящим взглядом смотрел на генерала. Из узких улочек за мэрией раздавался тихий грохот, в котором Париж научился распознавать топот ног.

– Они подходят с разных сторон, – доложил адъютант Лафайету. – Со стороны Пале-Рояля и Сент-Антуанского предместья.

– Знаю, – сказал генерал. – Я слышу обоими ушами. Сколько их?

Никто не мог сосчитать. У генерала не хватало солдат. Лафайет неприязненно взирал на Фулона. Если бы городские власти хотели его защитить, заботились бы о нем сами. Он посмотрел на адъютанта, пожал плечами.

Толпа забрасывала Фулона сеном, пук сена привязали ему на спину, заталкивали сено в рот.

– Ешь, сено вкусное! – убеждали его люди.

Фулон давился жесткими стеблями, пока его тащили вдоль Гревской площади, туда, где на железный столб накинули веревку. Спустя несколько секунд старик болтался там, где в сумерках будет качаться большой фонарь. Затем веревка оборвалась, и Фулон рухнул на толпу. Изувеченного и избитого ногами, его снова вздернули. И снова веревка оборвалась. Руки толпы поддерживали Фулона, чтобы по случайности его не добить. И в третий раз петлю накинули на ставшую багровой шею. На этот раз веревка выдержала. Когда мертвого (или полумертвого) Фулона вынули из петли, толпа отрезала ему голову и насадила ее на пику.

В то же самое время зять Фулона Бертье, парижский интендант, был арестован в Компьени и с остекленевшими от ужаса глазами доставлен в Отель-де-Виль. Его втащили внутрь, пока толпа осыпала его засохшими корками черного хлеба. Вскоре его вытащили наружу, чтобы отправить в тюрьму Аббатства. Затем он был умерщвлен – вероятно, задушен или застрелен из ружья, какая разница? А может, Бертье был еще жив, когда ему отрезали голову, которую тоже насадили на пику. Когда две процессии встретились, пики наклонили, соединив головы носами. «Поцелуй папашу!» – орала толпа. Грудь Бертье рассекли, вынули сердце, накололи на шпагу, пронесли в мэрию и бросили на стол Байи. Мэр едва не лишился чувств. Позже сердце отнесли в Пале-Рояль. Кровь выдавили в стакан, и люди пили ее, распевая:

«Гулять так с сердцем, гулять так с душой».


Известия о расправах вызвали оцепенение в Версале, где Национальное собрание было поглощено дебатами о правах человека. Потрясение, ярость, протест: где было ополчение? Никто не сомневался, что Фулон с зятем спекулировали пшеницей, однако депутаты, перемещаясь между залом Малых забав и своими апартаментами, где было вдосталь съестных припасов, были далеки от народных нужд. Возмущенный их лицемерием, Барнав вопрошал: «Так ли чиста была пролитая кровь?» Пылая праведным гневом, коллеги освистали его, записав Барнава в опасные смутьяны. Дебаты продолжатся; депутатам не терпелось составить «Декларацию прав человека». Некоторые из них ворчали, что сперва надо принять конституцию, ибо права подчиняются законам, но юриспруденция скучна, в то время как свобода пьянит.

В ночь на четвертое августа феодальная система во Франции перестает существовать. Виконт де Ноайль встает и дрожащим от чувств голосом заявляет, что отказывается от всего, чем владеет, – немногим, ибо у виконта есть прозвище – «Безземельный». Депутаты Национального собрания вскакивают с мест, запуская сатурналию великодушия: они освобождают крепостных, отменяют запреты на охоту, подати и повинности, суды сеньора – и слезы радости текут по их лицам. Депутат передает председателю записку: «Закрывайте заседание, они собой не владеют». Однако рука небес не в силах их удержать: депутаты соревнуются за право именоваться самыми рьяными патриотами, бормочут, что отказываются от прав на то, чем владеют сами, и особенно рьяно от прав на то, чем владеют другие. Спустя неделю они захотят пойти на попятную, но будет поздно.

Камиль перемещается по Версалю, комкая и разбрасывая вокруг клочки бумаги и в душной тишине летних ночей сочиняя прозу, которой больше не пренебрегает…

В эту ночь мы сбросили путы египетского плена решительнее, чем в Великую субботу… Эта ночь дала французам права человека, провозгласила равенство всех граждан, предоставила им равный доступ к должностям, чинам и государственной службе. Еще она отняла все государственные, духовные и военные посты у богатства, знатности и королевской власти, передав их простому люду в соответствии с их заслугами. Эта ночь отняла у мадам д’Эпр пенсию в двадцать тысяч ливров, полученную за то, что спала с министром… Теперь торговать с Индией может любой. Любой может открыть лавку. Хозяева – портной, сапожник, парикмахер – будут лить горькие слезы, но подмастерье возликует, и в чердачных окнах просияет свет… Гибельная ночь для высоких палат, чиновников, судебных приставов, адвокатов, лакеев, секретарей, министров, помощников министров, для всех воров… Но какая дивная ночь, vere beata nox[14], счастливая ночь для всех нас, ибо барьеры, мешавшие проявить себя и преграждавшие путь к славе столь многим, сметены навеки, и отныне между французами нет иных различий, кроме тех, что даруют добродетель и талант.

Темный угол в темном кафе: доктор Марат сгорбился над столом.

– Vera beata nox – мне хотелось бы, чтобы это было правдой, Камиль, но вы создаете миф, разве сами не видите? Вы создаете легенду о том, что происходит, легенду о революции. Вы хотите искусства там, где есть лишь суровая необходимость…

Он запнулся. Его тщедушное тело словно свело болью.