При мысли о кровати Дантона она испытала странные чувства. Неописуемые чувства. Внезапно ей пришло в голову, что, когда настанет тот самый день, Камиль не сделает ей больно, а Дантон сделал бы. Сердце Люсиль подпрыгнуло, она снова вспыхнула, ярче прежнего. Она не знала, откуда взялись эти мысли, она их не хотела, не желала их знать.
– Вас что-то расстроило? – спросил Фрерон.
– Вам должно быть стыдно, – выпалила Люсиль.
И все же она не могла стереть из памяти эту картину: его воинственная энергия, большие грубые руки, его тяжесть. Женщина должна благодарить Бога за слабое воображение, подумала Люсиль.
Газета выходила под разными названиями. Началось с «Курьера Брабанта» – на границе тоже вспыхнула революция, и Камиль полагал, что она заслуживает упоминания. Затем были «Революции Франции и Брабанта», затем просто «Революции Франции». Так же поступал Марат, меняя названия под влиянием разных сомнительных причин. Сначала его газета звалась «Парижским публицистом», теперь – «Другом народа». В «Революциях» это название считали смехотворным – словно снадобье от гонореи.
Сегодня газеты издают все, кому не лень, даже те, кто не умеет читать и, как говорит Камиль, не умеет думать. «Революции» выделяются на общем фоне, они порождают всплеск, однако издание газеты – всегда рутина. Если сотрудников не хватает и они не слишком дисциплинированны, Камиль способен в одиночку подготовить целый выпуск. Что значат тридцать две страницы (в одну восьмую листа) для человека, которому так много нужно сказать себе самому?
По понедельникам и вторникам они трудились от зари от зари, делая новый выпуск. К среде большая часть материалов была готова к печати. Также в среду приносили повестки по искам, поданным из-за публикаций прошлой субботы, хотя некоторые обиженные вытаскивали своих адвокатов из-за города утром в воскресенье, чтобы повестки вручили уже во вторник. Вызовы на дуэли приходили время от времени в разные дни недели.
Четверг был днем печати. Они вносили последнюю правку, затем слуга мчался к издателю мсье Лаффре на набережную Августинцев. К обеду Лаффре и наборщик мсье Гарнери рвали на себе волосы. Вы хотите, чтобы печатные станки конфисковали, а нас бросили в темницу? Сядьте и выпейте чего-нибудь, говорил им Камиль. Он редко соглашался вносить изменения, почти никогда. Впрочем, даже они понимали, что чем выше риск, тем больше экземпляров они продадут.
В редакцию мог заглянуть Рене Эбер: розовощекий, нелюбезный. Он зло шутил о похождениях Камиля, и все его фразы были с двойным дном. Камиль поведал его историю своим помощникам: некогда Эбер был театральным кассиром, но его выгнали за мелкое воровство.
– Зачем с таким водиться? – спрашивали они. – Когда он явится в следующий раз, давайте его выставим?
Устав от сидячей работы, помощники рвались в бой.
– Нет-нет, не трогайте его, – говорил Камиль. – Он всегда был неприятным малым. Такая натура.
– Я хочу издавать собственную газету, – заявил Эбер. – Но она будет отличаться от вашей.
В тот день в редакцию заглянул Бриссо, он сидел на столе, заметно подергиваясь.
– Это несложно, – заметил Бриссо. – Газета Камиля пользуется постоянным успехом.
Бриссо и Эбер друг друга недолюбливали.
– Вы с Камилем пишете для образованных, – сказал Эбер. – Как и Марат. Я не собираюсь следовать по вашим стопам.
– Вы решили издавать газету для неграмотных? – мягко спросил Камиль. – Желаю успеха.
– Я буду писать для людей с улицы. На их языке.
– Тогда вам придется изъясняться одними непристойностями, – фыркнул Бриссо.
– Почему бы нет, – сказал Эбер, выходя из редакции.
Бриссо был редактором «Французского патриота» (скучной ежедневной газеты, ин-кварто). Он также щедрее и старательнее всех писал в чужие издания. Почти каждое утро Бриссо, не переставая подергиваться, появлялся в редакции, а его худощавое лицо сияло, когда он делился своей последней превосходной идеей. Я всю жизнь пресмыкался перед издателями, мог бы сказать Бриссо. Он мог бы поведать, как его обманывали, как похищали рукописи. Казалось, он не видел ничего общего между прошлым печальным опытом и тем, чем занимался сейчас, в половине двенадцатого дня, в кабинете другого издателя, вертя в руках пыльную квакерскую шляпу и изливая душу.
– Моя семья – вы меня понимаете, Камиль? – была очень бедной и необразованной. Меня хотели отдать в монахи, им казалось, это самая благополучная и сытая жизнь. Я утратил веру, и в конце концов мне пришлось в этом сознаться. Разумеется, родители меня не поняли. Где им было понять? Мы говорили на разных языках. Как если бы они были шведами, а я итальянцем – так далек я был от моей семьи. Потом они сказали: может быть, станешь адвокатом? Как-то я шел по улице, и кто-то из соседей сказал: «Смотрите, это мсье Жанвье возвращается домой из суда». И показал на адвоката, болвана с брюшком, который семенил с папкой под мышкой. Сосед сказал: «Если будете много работать, станете как он». У меня сердце упало. Это всего лишь фигура речи, но, клянусь, оно сжалось и рухнуло прямо в желудок. Я подумал тогда, что готов терпеть любые невзгоды – пусть хоть упрячут меня в тюрьму, – но я не желаю быть таким, как Жанвье. Сейчас он уже не выглядит таким болваном, у него появились деньги, его уважают, он не притесняет бедняков и совсем недавно женился во второй раз на очень милой молодой женщине… но почему меня не вдохновляет его пример? Я мог бы сказать: все вокруг так живут, в этом нет ничего зазорного, но стабильный доход и обеспеченная жизнь – это еще не все, не правда ли?
Один из временных помощников Камиля просунул голову в дверь:
– Камиль, к вам женщина. Проходила мимо, заглянула случайно.
В комнату вплыла Теруань. На ней было белое платье, подпоясанное трехцветным кушаком. На худые плечи был накинут расстегнутый мундир национального гвардейца. Растрепанные каштановые кудри водопадом спадали с плеч, уложенные дорогим куафером, умеющим создавать впечатление, будто волос никогда не касалась рука куафера.
– Привет, как дела?
Ее манеры никак не сочетались с демократическим приветствием – Теруань излучала энергию и почти сексуальное возбуждение.
Бриссо спрыгнул со стола, деликатно снял мундир с ее плеч, аккуратно сложил и повесил на спинку стула. Без мундира она стала – кем? Миловидной молодой женщиной в белом платье. Теруань рассердилась. Карман мундира что-то оттягивало.
– Вы носите с собой оружие? – удивился Бриссо.
– Я раздобыла пистолет, когда мы захватили Дом инвалидов, вы же помните, Камиль? – Она прошелестела по комнате. – В последние недели вас почти не видно на улицах.
– Фигурой не вышел, – пробормотал Камиль. – В отличие от вас.
Теруань взяла его руку и перевернула ладонью вверх. На ней еще виднелся порез не толще волоса, который он получил тринадцатого июля. Теруань задумчиво водила пальцем по шраму. У Бриссо медленно опустилась челюсть.
– Я мешаю?
– Ни в коей мере.
Меньше всего Камилю хотелось, чтобы до ушей Люсиль дошли слухи о Теруань. Насколько он знал, Анна вела жизнь чистую и непорочную, но странное дело – казалось, она нарочно создает прямо противоположное впечатление. Будь там что-то нечисто, скандальные роялистские листки не замедлили бы ее разоблачить; для них Теруань была даром Божьим.
– Могу я что-нибудь написать для вашей газеты, любовь моя?
– Можете попытаться. Наши требования весьма высоки.
– Вы меня отвергнете?
– Боюсь, что так. Видите ли, конкуренция велика.
– Главное, чтобы мы не отступали от своих позиций. – Она подхватила мундир с кресла, куда его положил Бриссо, и – вероятно, из ложно понимаемого милосердия – чмокнула его в запавшую щеку.
После ее ухода в комнате остался запах: женский пот, лавандовая вода.
– Калонн, – промолвил Бриссо. – Он пользуется лавандовой водой. Помните?
– Я никогда не вращался в таких кругах.
– Да, Калонн.
Бриссо было лучше знать. На самом деле он знал все на свете. Бриссо верил в людское братство. Верил, что все просвещенные европейцы должны объединиться, чтобы обсудить справедливое правление, а также процветание науки и искусств. Он знал Иеремию Бентама и Джозефа Пристли. Он возглавлял общество, выступающее за отмену рабства, писал на темы правоведения, английского парламентаризма и посланий апостола Павла. До того как поселиться в нынешних обшарпанных комнатах на улице Гретри, он жил в Швейцарии, Соединенных Штатах, в камере Бастилии и в квартире на Бромптон-роуд в Лондоне. Он утверждал, что дружит с Томом Пейном, а Джордж Вашингтон нередко обращался к нему за советом. Бриссо был оптимистом. Он верил, что здравый смысл и любовь к свободе восторжествуют. С Камилем он был добр, любезен и относился к нему слегка покровительственно. Бриссо любил рассуждать о минувших временах и поздравлять себя с тем, что лучшее впереди.
Визит Теруань – в особенности поцелуй – заставил его разразиться обычными сетованиями на тему: за что нам это все и разве жизнь не странная штука?
– Я пережил тяжелые времена, – промолвил Бриссо. – Мой отец умер, а мать вскоре после этого впала в тяжелое безумие.
Камиль уронил голову на стол и рассмеялся. Он смеялся так долго, что все испугались, как бы ему не стало плохо.
По пятницам в редакцию обычно заглядывал Фрерон. Камиль уходил обедать и отсутствовал несколько часов. После его возвращения они обсуждали судебные повестки и решали, стоит ли извиняться. Поскольку Камиль был нетрезв, они никогда не извинялись. Сотрудники «Революций» не знали покоя и отдыха. Им приходилось вскакивать ни свет ни заря, если в голову приходила очередная гениальная идея, их оплевывали на улицах. Каждую неделю после того, как номер был набран, Камиль говорил, это последний и больше никогда. Но к следующей субботе номер снова бывал сверстан, ибо Камилю была невыносима мысль, что враги подумают, будто запугали его своими угрозами, оскорблениями и вызовами, своими деньгами, рапирами и связями при дворе. Когда приходило время писать, он просто бр