– Так трудно убедить себя в этом, Кролик? Обязательно настаивать? – На звук его голоса все в комнате обернулись и замерли. – Камиль, возвращайтесь к якобинцам.
– Они не станут меня слушать, – возразил Камиль. – Скажут, что закон запрещает им поддержать подобную петицию, а низложение короля – прерогатива Национального собрания. Так за чем дело стало? Робеспьер – их глава, но вокруг него сторонники Лафайета, – и что он может сделать? Даже если бы он захотел нас поддержать, что стало бы… – Его голос прервался. – Робеспьер хочет действовать в рамках закона.
– Я тоже не испытываю удовольствия, когда приходится его нарушать, – заметил Дантон.
Два дня жарких споров ни к чему не привели. Петиция перемещалась между Национальным собранием, якобинцами и кордельерами, ее печатали, исправляли (порой тайно), снова печатали. Они ждали: три женщины, Фрерон, Фабр, Лежандр, Камиль. Он вспомнил Мирабо в мэрии: вы не с людьми, вы над ними. Но откуда ему было знать, спрашивал он себя, что люди с такой готовностью подчиняются приказам? Раньше он об этом не подозревал.
– На сей раз мы отправим вас не в одиночку, – сказал он Камилю. – Фрерон, возьмите с собой сотню. Они должны быть вооружены.
– Граждане в этом округе никогда не расстаются с пиками.
Дантон бросил недовольный взгляд на перебившего его Фрерона. Камилю было стыдно за Кролика, за его показное дружелюбие и сомнительную искренность.
– Пики, – пробормотал Фабр. – Надеюсь, это была фигура речи. Моя пика далеко. У меня и нет никакой пики.
– Кролик, ты же не думаешь, что мы собираемся пригвождать якобинцев к скамьям? – спросил Камиль.
– Назовем это демонстрацией решимости, – сказал Дантон, – но не демонстрацией силы. Мы не хотим расстраивать Робеспьера. Вот только, Кролик… – голос Дантона вернул его от двери, – дайте Камилю пятнадцать минут, чтобы убедить их, ну, вы понимаете, какое-то время, чтобы он их убедил.
Комната вокруг ожила. Женщины встали, расправили юбки; губы у них были сжаты, глаза несчастны. Габриэль попыталась перехватить его взгляд. От тревоги и беспокойства ее кожа приобрела желтоватый оттенок. Однажды он заметил – как замечаешь дождевые облака или время на циферблате, – что больше ее не любит.
Вечер, национальные гвардейцы очистили улицы от толпы. Дежурили батальоны добровольцев, но попадались и регулярные войска Лафайета.
– Удивительно, – заметил Дантон. – Среди солдат есть патриоты, но старую привычку к слепому повиновению трудно искоренить.
Нам придется это учитывать, размышлял он, если против нас ополчится остальная Европа. Сейчас он старался об этом не думать, пусть думают другие. Следующие двадцать четыре часа предстояло сосредоточиться на другом.
Габриэль легла после полуночи. Заснуть не получалось. Она слышала стук лошадиных копыт, колокольчик у ворот Кур-дю-Коммерс, голоса входивших и выходивших. Вероятно, на часах было два или половина третьего, когда она сдалась, признав поражение. Габриэль села, зажгла свечу, посмотрела на пустую застеленную кровать Жоржа. Жара не отступала даже ночью, сорочка липла к телу. Она соскользнула с кровати, сняла сорочку, вымылась успевшей согреться водой, нашла чистую сорочку. Затем присела у туалетного столика, промокнула виски и шею одеколоном. Грудь ныла. Она расплела косу, распустила длинные черные волосы, снова заплела. В пламени свечи лицо казалось осунувшимся и грустным. Габриэль подошла к окну. Никого: улица Кордельеров пуста. Надев домашние туфли, она оставила спальню ради темной столовой, где отворила ставни. Солнце вставало за Кур-дю-Коммерс. За ее спиной двигались тени, комната представляла собой восьмиугольник, усеянный бумагами, которые шевелил милосердный ночной ветерок. Она высунулась наружу, чтобы ощутить его на лице. Никого, лишь раздавался приглушенный стук и лязганье. Это печатный станок Гийома Брюна, подумала она, или Марата. Чем они заняты в такой час? Они живут словами и не нуждаются в сне.
Закрыв ставни, Габриэль проделала обратный путь в темноте. За дверью она услышала голос мужа:
– Да, я понимаю, о чем вы. Мы испытываем нашу силу, Лафайет – свою. Только у него есть оружие.
Ему ответил незнакомый голос:
– Это всего лишь предупреждение. Из лучших побуждений.
– Уже три, – сказал Жорж. – Я не собираюсь сбегать, словно должник в квартальный день. Встретимся на рассвете. Тогда и решим.
Три часа. Франсуа Робер впал в летаргию. Ему досталась не худшая камера – без крыс, и, по крайней мере, тут не пекло, как снаружи, – впрочем, он все равно предпочел бы оказаться отсюда подальше. Он никогда бы не поверил, что угодит в тюрьму из-за петиции. Они с Луизой публиковали газету «Национальный Меркурий», которую следовало доставить на улицы во что бы то ни стало. Возможно, Камиль поймет, что ей нужна помощь. Сама она ни за что не попросит.
Господи милостивый, что это? Кто-то колотил в дверь башмаками, подкованными железом. Другие башмаки грохотали по коридору. Раздался громкий вопль:
– У мерзавцев есть ножи!
Снова загремели башмаки, пьяный голос фальшиво затянул одну из песенок Фабра, сбился, затянул снова. Башмаки колотили в дверь, секундное молчание, выкрик:
– На фонарь!
Франсуа Робер вздрогнул. Фонарный прокурор, здесь должен быть ты, а не я, подумал он.
– Смерть австрийской сучке, – сказал нетрезвый певец. – На виселицу шлюху Людовика Капета. Повесить Вавилонскую блудницу, отрезать ей сиськи.
В коридоре раздалось мерзкое хихиканье. Пронзительный молодой голос истерически расхохотался:
– Да здравствует Друг народа!
Другой голос он не разобрал, затем кто-то сказал совсем рядом:
– Говорит, получил семнадцать заключенных и не знает, куда их девать.
– Обхохочешься, – ответил молодой голос.
Мгновение спустя камеру залил оранжевый свет факела. Робер поднялся на ноги. В проеме двери возникли головы, к его облегчению пока еще соединенные с телами.
– Выходи.
– Я могу идти?
– Иди, иди. – Голос был трезвый, раздраженный. – Мне нужно где-то разместить больше сотни тех, кто был на улице без законного оправдания. А тебя снова посадим через несколько дней.
– А кто ты вообще такой? – спросил молодой человек с пронзительным голосом.
– Профессор права, – ответил тот, что в подбитых железом башмаках. Он тоже был пьян. – Верно, профессор? Мой старый друг. – Он обнял Робера за плечи, обдав его перегаром. – Как поживает Дантон? Вот кто герой!
– Вам виднее, – сказал Робер.
– Я его знаю, – объявил коллегам тот, что в башмаках. – Дантон мне сказал – мне, который знает о тюрьмах все, – вот как стану заправлять в городе, велю тебе согнать сюда всех аристократов и отрезать им головы. А за это будешь получать хорошее жалованье на государственной службе.
– Не заливай, – сказал молодой. – Ничего тебе Дантон не говорил. Ты, старый пьяница. Палачом у нас мсье Сансон, а до него был его отец, а до отца дед. Хочешь лишить его работы? Ничего тебе Дантон не говорил.
Франсуа Робер был дома. Кофейная чашка плясала у него в руках, непрестанно звякая о блюдце.
– Кто бы мог подумать, что это будет так тяжело? – Он попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривая. – Что арест, что освобождение. Луиза, мы забыли, с кем имеем дело. Забыли про невежество этих людей, их жестокость, способность делать дикие выводы!
Она вспоминала Камиля два года назад. Герои Бастилии на улицах, кофе стынет рядом с кроватью, следы паники в его ужасных, широко расставленных глазах.
– Якобинцы раскололись, – сказала Луиза. – Правые вышли из клуба и собираются создавать свой. Все друзья Лафайета, все, кто поддерживал Мирабо. Остались Петион, Бюзо, Робеспьер – кучка.
– Что говорит Робеспьер?
– Он рад, что разделение совершилось. Теперь он может начать с чистого листа, на сей раз вместе с патриотами. – Она забрала у него из рук чашку и притянула голову мужа к своему животу, гладя его по волосам. – Робеспьер выйдет на Марсово поле. Не сомневайся, он покажет свое лицо. В отличие от тех, кто с Дантоном.
– Но кто подаст петицию? Кто представит кордельеров?
Нет, только не это, подумал он.
Рассвет, Дантон хлопает его по спине.
– Вы молодец. Не сомневайтесь, мы не оставим вашу жену. И, Франсуа, кордельеры никогда вам этого не забудут.
На рассвете они сошлись в кабинете Дантона с красными стенами. Слуги еще спали на антресолях. Слуги видят свои сны, предназначенные для слуг, подумала Габриэль. Она принесла мужчинам кофе, избегая их взглядов. Дантон передал Фабру экземпляр «Друга народа», тыча в страницу пальцем:
– Здесь сказано – не понимаю, откуда это взялось, – что Лафайет намерен стрелять в толпу. «Поэтому, – говорит Марат, – я намерен стрелять в генерала». Теперь, когда это случилось, а ночью нас предупредили…
– Нельзя ли это остановить? – спросила Габриэль. – Нельзя ли все отменить?
– Отослать толпу домой? Поздно. Люди собрались праздновать. Петиция – только часть праздника. И я не отвечаю за действия Лафайета.
– Наверное, мы должны бежать, Жорж? Я не возражаю, только скажи, что мне делать. Объясни, что происходит.
Дантон колебался. Инстинкт говорил ему, сегодняшний день кончится плохо, бросай все и беги. Он оглядел комнату, ища того, кто выскажет его мысль вслух. Фабр открыл было рот, но Камиль не дал ему заговорить:
– Два года назад, Дантон, вы могли позволить себе закрыть дверь и работать над делом, связанным с экспедицией груза. Сегодня все иначе.
Дантон смотрел на него, обдумывая, кивая. Они ждали. Солнце взошло, начинался новый день грозовой, удушающей, невыносимой жары.
Марсово поле, праздник, толпа в нарядной одежде. Женщины с парасольками, собачки на поводках. Малыши липкими ручонками цепляются за материнские юбки. Люди купили кокосы и не понимают, какой в них прок. Штыки вспыхивают на солнце, люди берутся за руки, подхватывают детей с земли, толкаются и зовут отошедших в сторону родных. Ошибка, должно быть, вышла ошибка. Взвивается красный флаг военного положения. Какой флаг? Сегодня же праздник! Ужасы первого залпа. Назад, спотыкаясь, кровь распускается лужами на траве, пальцы хрустят под ногами, копыта крошат кости. Спустя несколько минут все кончено. Будет им урок. Солдаты свешиваются с седел и блюют.