Он сказал, что его тревожат разжигатели войны – другими словами, «люди Бриссо».
– Вы только что из Англии, Дантон. Англичане действительно намерены с нами воевать?
Пришлось уверить его, что расшевелить англичан способен лишь очень серьезный повод.
– Дантон, война станет настоящим бедствием, не так ли?
– Вне всяких сомнений. У нас нет денег. Во главе армии стоят аристократы, которые тут же переметнутся на сторону врага. Наш флот – это позор, а не флот. Внутри страны разлад.
– Половина офицеров, возможно больше, эмигрировала. Если придется воевать, мы выставим крестьян с вилами. Или пиками, если найдем деньги на пики.
– Некоторым война выгодна, – заметил я.
– Прежде всего королевскому двору. Они полагают, что хаос войны заставит нас снова обратиться к монархии, и тогда нашу революцию поставят на колени, а мы приползем к ним, умоляя помочь нам забыть, что когда-то мы были свободными. И пусть тогда прусские солдаты жгут наши дома и убивают наших детей. Их хлебом не корми, дай дожить до этого дня.
– Робеспьер…
Но его было невозможно остановить.
– Двор поддержит войну, даже если придется воевать против земляков Антуанетты. А в Национальном собрании есть депутаты, называющие себя патриотами, которые ухватятся за любой предлог, чтобы отвлечь народ от революционной борьбы.
– Вы о людях Бриссо?
– Да.
– Почему вы думаете, что они, как вы выражаетесь, хотят отвлечь народ?
– Потому что они его боятся. Хотят ограничить революцию, потому что боятся осуществления народных чаяний. Революция нужна им ради достижения личных целей. Хотят набить карманы, только и всего. Я скажу вам, почему люди так стремятся к войне – ради наживы.
Меня поразили его мрачные умозаключения. Не то чтобы я самостоятельно не пришел к тем же выводам, но удивительно, что Робеспьер, с его-то честностью и благородными намерениями, думал так же!
– Говорят о крестовом походе, который принесет Европе свободу, – сказал я. – О том, что наш долг нести благую весть о равенстве.
– Нести благую весть? Спросите себя: кому понравятся миссионеры с оружием?
– И впрямь, кому?
– Говорят так, будто думают о народе, а закончится все военной диктатурой.
Я кивнул. Я чувствовал, что он прав, но мне не нравилась его манера. Он словно говорил, следуй за мной, как будто тут нечего обсуждать.
– А вы не думаете, что Бриссо и его друзьями движут благие намерения? – спросил я. – Возможно, они полагают, что война сплотит страну и спасет революцию, и тогда остальная Европа от нас отвяжется?
– Вы так считаете?
– Лично я – нет.
– Вы же не дурак? И я не дурак.
– Да.
– Разве это не ясно? Нынешняя Франция, бедная и невооруженная, неизбежно проиграет войну. Поражение означает либо военную диктатуру, которая спасет то, что можно спасти, и установит новую тиранию, либо полный разгром и затем реставрацию абсолютной монархии. Либо и то и другое, по очереди. Спустя десять лет от наших достижений не останется и следа, и для вашего сына свобода будет старческой фантазией. Так и будет, Дантон. Я не верю, что можно искренне отстаивать иную позицию. А если они ее отстаивают, значит они неискренни, они не патриоты, а их политика войны – заговор против народа.
– Вас послушать, так они предатели.
– Так и есть. Потенциальные. Поэтому нам следует сплотиться против них.
– А если мы выиграем войну, вас это обрадует?
– Я ненавижу любые войны. – Натужная улыбка. – Я ненавижу любое неоправданное насилие. Ненавижу ссоры, распри между людьми, но обречен с этим жить. – Он провел рукой по воздуху, словно завершая дискуссию. – Жорж-Жак, неужели мои рассуждения не кажутся вам разумными?
– Нет, они логичны… просто… – Я не мог придумать, как закончить фразу.
– Правые усердно стараются выставить меня нетерпимым. Кажется, скоро они и впрямь воспитают фанатика.
Он встал, пес подскочил и злобно на меня глянул, когда я пожал руку его хозяину.
– Я хотел бы побеседовать с вами в дружеской обстановке, – сказал я. – Сколько можно вести дискуссии на публике, не имея возможности узнать друг друга поближе. Заглянете сегодня на ужин?
Он мотнул головой:
– Спасибо, но нет, слишком много работы. Лучше сами приходите ко мне, в дом Мориса Дюпле.
И он пошел вниз по лестнице, разумный человек с большим псом, который следовал за ним по пятам и рычал на тени.
Я расстроился. Когда Робеспьер говорит, что ненавидит саму идею войны, это идет от сердца – и я могу его понять. Я разделяю его недоверие к военным – никто не презирает их и не завидует им больше, чем мы, конторские крысы. День за днем движение к войне набирает обороты. Мы должны упредить врага и ударить первыми, говорят они. Если люди начинают бить в большой барабан войны, спорить с ними бесполезно. Но если мне предстоит встать поперек потока, я предпочту стоять рядом с Робеспьером. Я могу смеяться над ним – не просто могу, а смеюсь, – но знаю его энергичность и честность.
И все же… он чувствует сердцем, затем садится и обдумывает головой. Хотя сам утверждает, что изначально все идет от головы, и мы ему верим.
Я посетил Дюпле, но сначала послал Камиля провести разведку. Плотник спрятал Робеспьера, когда его жизни угрожала опасность, и мы думали, что как только все уляжется… но Робеспьер остался жить у плотника.
Когда вы закрываете за собой ворота с улицы Сент-Оноре, то словно попадаете в тихий деревенский уголок. Двор полон работников, но никто не шумит, и воздух чистый. Комната у Робеспьера простая, но довольно приятная. Я не рассмотрел мебель, полагаю, ничего особенного. Когда я вошел, он махнул рукой на книжный шкаф, новый, прекрасно отделанный, почти изящный.
– Его сделал для меня Морис. – Он явно был доволен. Казалось, его радует, что кто-то о нем заботится.
Я принялся разглядывать его книги. Много Руссо, несколько других современных авторов. Традиционные Цицерон и Тацит, изрядно зачитанные. Интересно, если мы вступим в войну с Англией, придется ли мне прятать моего Шекспира, моего Адама Смита? Думаю, Робеспьер не читает на других современных языках, кроме родного, а жаль. Кстати, Камиль тоже пренебрегает современными наречиями: он изучает древнееврейский и ищет кого-нибудь, кто бы научил его санскриту.
Камиль предупредил меня, чего ждать от семейства Дюпле.
– Это… это ужасные… ужасные люди, – сказал он.
Однако в тот день он старательно изображал из себя Эро де Сешеля, поэтому я не придал значения его словам.
– Прежде всего, отец семейства, Морис. Ему лет пятьдесят – пятьдесят пять, он лыс и очень, очень честен. Морис способен пробудить в нашем дорогом Робеспьере лишь наихудшие качества. Мадам само простодушие, и даже в лучшие времена никто не назвал бы ее красавицей. Есть еще сын, тоже Морис, и племянник Симон – оба молоды и, вероятно, глуповаты.
– Лучше расскажите мне о трех дочерях, – попросил я. – Стоит заглянуть туда ради них?
Камиль издал аристократический стон.
– Одну зовут Виктуар, и ее трудно отличить от мебели. Она ни разу не раскрыла рта.
– Неудивительно, учитывая твой настрой, – заметила Люсиль. (На самом деле она веселилась от души.)
– Меньшая, Элизабет, – в семье ее зовут Бабеттой – небезнадежна, если вам по душе простушки. Есть еще старшая, но тут я не нахожу слов.
Слова он, разумеется, нашел. Элеонора – невзрачная и пресная, но с претензиями. Она изучает живопись у Давида и предпочитает своему имени, которое подходит ей как нельзя лучше, классическое именование – Корнелия. Признаюсь, эта подробность особенно меня повеселила.
Чтобы окончательно развеять иллюзии, Камиль предположил, что балдахин над кроватью в комнате Робеспьера пошит из старого платья мадам, расцветка вполне в ее вкусе. Камиль способен разглагольствовать в таком духе целыми днями, и от него невозможно добиться чего-нибудь путного.
Полагаю, они хорошие люди и добились нынешнего благосостояния упорным трудом. Дюпле стойкий патриот и честно высказывается в клубе якобинцев, но с нами держится скромно. Кажется, Максимилиан обрел там дом. Если задуматься, ему, вероятно, финансово удобнее жить в семье. Он оставил пост прокурора, как только позволили приличия, сказав, что хочет посвятить себя «более важным делам». У него нет должности, нет жалованья, и ему приходится жить на сбережения. Насколько мне известно, богатые и бескорыстные патриоты иногда присылают ему чеки. И что же он с ними делает? Разумеется, отсылает назад с вежливыми записками.
Дочери: первой нечего поставить в вину, кроме излишней застенчивости, Бабетта не лишена подросткового очарования. Что до Элеоноры, то должен признать…
Дюпле изо всех сил стараются ему угодить – Бог знает, когда в последний раз кто-нибудь брал на себя труд о нем позаботиться. Условия там довольно спартанские, на наш избалованный вкус. Боюсь, когда мы хихикаем над тем, что Камиль называет «простой хорошей едой и простыми хорошими дочерями», мы демонстрируем не лучшие свои качества.
Впрочем, скоро что-то в атмосфере этого дома начало меня смущать. Некоторые из нас насторожились, когда семья бросилась собирать портреты новообретенного сына и развешивать их по стенам. Фрерон спросил, не кажется ли мне, что позволять им такое – признак чрезмерного тщеславия? Полагаю, у нас у всех есть портреты, даже у меня, от которого художники должны бы шарахаться. Но с ним было иначе: вы сидели с Робеспьером в маленькой гостиной, где он иногда принимал посетителей, и чувствовали, что он смотрит на вас не только во плоти, но еще и в масле, угле и терракоте. Всякий раз, когда я навещал его – что случалось нечасто, – я замечал новый портрет. Они пугали меня – не только портреты и бюсты, но и то, как смотрело на Робеспьера все семейство. Они были благодарны, что он переступил их порог, однако теперь им этого мало. Они с него глаз не сводят: отец, мать, юный Морис, Симон, Виктуар, Элеонора, Бабетта. И здесь я бы себя спросил: чего в действительности хотят эти люди? Чего я лишусь, если дам им это?