Сердце и другие органы — страница 14 из 31

но косились в мою сторону из-под блестящих зонтов.

Гораздо хуже дела обстояли ночью – слабое снотворное не действовало, а двойной нозепам неизменно отправлял меня в горы, в лагерь, в мою вонючую клетку. Я предпочёл бодрствовать. Доктор, глуховатый старик в стальных допотопных очках, сам с нервным тиком – говоря, он чуть подмигивал, – посоветовал мне групповую терапию. Я представил полдюжины бедолаг с их историями про контузии, ночные атаки, осколки, дорожные мины и отказался. Доктор уговаривать не стал, словно извиняясь, вздохнул и послал меня к аналитику, подмигнув на прощанье. Я подмигнул в ответ, док, похоже, обиделся. В лифте я столкнулся с калекой, сержантом в полевой форме, хотел ему помочь. Он нервным локтем отпихнул меня и выбирался сам, по частям. К аналитику я так и не пошёл.


Моя бывшая жена, Дженнифер, уверяла, что у меня генетически обострённое чувство несправедливости. Я наполовину русский, наполовину индеец навахо. Джен – умная баба и обычно она права. Если не считать промашки с нашим браком. Впрочем, наивно было полагать, что из союза солдата и лингвиста, специализирующегося на античной литературе, может получиться что-то долгоиграющее. Три года, из них почти год врозь, она здесь, я – там. Впрочем, спасибо ей и за это, память сохранила календарные обрывки настоящего счастья, даже на мой, славянский пессимистический взгляд. На её американо-оптимистический взгляд, мне подошло бы имя Улисс, оно переводится, как «человек, испытывающий непреходящие страдания и боль».

– Русским удалось превратить мучение в национальную черту, – говорила Джен. – А что касается геноцида, то евреи выглядят вполне благополучным народом, если рядом поставить индейцев. Интересная идея – смешать всё это в одном человеке.


По настоянию отца меня назвали Тим. Я так и не выяснил, что он имел в виду – Тимур, Тимофей или ещё что-нибудь похлеще. Если бы верх одержала моя краснокожая родня, меня бы звали Точинка-Витка. Мать обладала похожим экзотическим именем – Анавакко-Кули – «та, что бросает камень», но представлялась обычно как Кэрол. Она бежала из резервации, когда ей не исполнилось семнадцати, пересекла материк от Сан-Диего до Чикаго. Она убирала в домах, работала сиделкой, выучилась на медсестру. С моим отцом она познакомилась, когда её профсоюз пикетировал госпиталь в Ривер Дейл. Отец по натуре был диссидентом и баламутом. Его лишили гражданства и выслали из Союза за антисоветскую агитацию на исходе брежневского правления. Медовый месяц с демократией Америки у моего отца оказался не долог, уже через год он вступил в какой-то радикальный кружок.

«Настоящий мужик должен знать, за что он готов умереть» – любил повторять мой отец. – Если ты не знаешь, то ты и не мужик вовсе». Отец был настоящим мужиком, ему было точно известно, за что он готов умереть. За справедливость. Для меня справедливость так и осталась абстрактным понятием, судя по всему, я был недостаточно русским для отвлечённого самопожертвования. Поэтому, перебесившись в отрочестве, я вполне добровольно угодил в лётную школу в Цинциннати. Разумеется, я метил в истребители. Но, как выяснилось, не я один. Прошёл все тесты и экзамены, чего-то недобрал. Под конец мне предложили учиться на вертолётчика. Возвращаться домой было стыдно и я согласился. Учился я на «Кобре», потом пересел на «Апач». Сразу после выпуска нас отправили в форт Друм, потом был Туркменистан. После я угодил на базу под Хазар-абад. Оттуда мы утюжили абров в провинциях Хельмад и Кандагар. Стандартное вооружение «Апача» – семьдесят ракет типа «Гидра» и два крупнокалиберных пулемёта. За вылет один вертолёт запросто стирает с земли городок средней руки, поэтому мне не понятно, почему абры окрестили «Апач» комаром. Вообще, с этой войной что-то не так и дело тут даже не в идеологии. Моя машина – техническое чудо, она стоит пятьдесят миллионов, за мной – самая мощная военная система всех времён и народов. Абры живут в хижинах, слепленных из грязи, соломы и ишачьего дерьма, они неграмотны, дневной доход – полтора доллара на душу. Война тянется уже девятый год. Мы воюем девять лет со страной, застрявшей в каменном веке.

С Шепардом я встречался в училище, там он мне казался снобом, здесь его назначили мне вторым пилотом. Его высокомерие на деле оказалось непробиваемым хладнокровием, которое пару раз спасало нам жизнь. Когда нас сбили, мне удалось посадить машину на брюхо. Посадить – это с натяжкой, мы грохнулись на плато. Мы летали с дополнительным баком, его-то и пробило и всё горючее вытекло. От испарений невозможно было дышать, к тому же я разбил колено. Шепард выволок меня из кабины, к нам приближались абры. Впереди шёл бородач с «калашниковым» и сигаретой во рту. Шепард поднял руки и крикнул: «Не курить! Огнеопасно!» Абр не понял и выплюнул окурок себе под ноги.

2

К аналитику я попал через месяц, пошёл, скорей, от скуки. Садясь в кресло напротив, я уже знал наперёд весь наш диалог. Мой, отшлифованный до безликой скуки, рассказ. Его, профессионально-заботливые расспросы. Доктор оторвался от компьютера и спросил:

– А у вас есть собака?

Я удивился, пожал плечами. Прямо из госпиталя я поехал в собачий приют, тот, что за станцией. Мы шли с мужиковатой Хелен вдоль клеток, знакомясь, она выставила квадратную ладонь без мизинца. Когда мы шли, я заметил сбоку на её шее татуировку, одно слово вязью: «грусть». Странно, но собаки не лаяли. Они просто смотрели. От этих глаз хотелось удавиться.

– Вот этого… Можно? – спросил я, показывая на чёрного лабрадора.

– Ангуса? – она отчего-то замялась. Потом добавила: – Он хромой… Это ничего?

Ангус оказался покладистым псом. Мы бродили вдоль залива, он гонял белок, с азартом бросался в воду за палкой, выскакивал чёрный и сверкающий, шумно отряхивался, и тут же предлагал повторить. Я соглашался, медленно замахивался, Ангус замирал, с вожделением следил за рукой. И срывался в воду, разбивая вдребезги облака и синие тени деревьев, превращая их в кутерьму юрких зигзагов. Потом мы смотрели на закат, Ангус шумно дышал, уронив голову на лапы, изредка поворачиваясь и благодарно щурясь. Я чесал шишковатый затылок, он кивал и одобрительно ворчал.

Мотоцикл пришлось продать, пёс исходил от ревности, когда я уезжал один. Мне показалось, что наши отношения усложняются и начинают напоминать семейные узы. Хотя, насколько я помню, Джен не была столь требовательна. Но тем не менее, мотоцикл я продал.

Я взял подержанный джип с мятым крылом и наклейкой ружейной ассоциации на бампере, которая отдиралась только вместе с краской. Промаявшись с час, я залепил её стикером из собачьего магазина с надписью «Гав!». Неплохо бы отправить всех этих воинственных патриотов с их флагами и ружьями на пару дней в Кандагар или Феллуджу.

Регистрировать джип мы поехали вместе. Я постелил одеяло на заднем сиденье, Ангус равнодушно улёгся. Как только тронулись, он деловито перелез вперёд и уселся рядом, словно всю свою собачью жизнь именно так и ездил. Спорить я не стал, потом приоткрыл ему окно. Он долго крепился, но под конец всё-таки не устоял и высунул голову наружу. Чёрные уши трепыхались на ветру, он щурился, улыбался и был совершенно счастлив.

Круглолицая мулатка цвета карамели с кольцом в ноздре и полными губами проверила мои бумажки, потюкала по клавишам, протянула какой-то бланк и ручку, прикованную на тонкую цепь.

– Воруют? – спросил я, разглядывая форму. – Это что?

– Донорская форма. Если не хотите, поставьте вон там крестик и распишитесь.

Я сам был полукровкой, скуластым метисом с жёсткой, как щётка вороной шевелюрой, славянская кровь папаши ни коим образом не отразилась на моём экстерьере. Поэтому ещё в школе я решил, что мне должны нравиться бледно-розовые блондинки. Дженнифер на сто процентов попадала в эту золотисто-румяную категорию. Разглядывая окольцованную мулатку, мне вдруг пришло в голову, что многие симпатии и антипатии нами просто придуманы и идут вразрез с нашим естеством.

– И что, соглашаются? – спросил я чтоб не молчать.

Мулатка задумалась, сложив губы, как для поцелуя:

– Да процентов сорок, может меньше, – она явно всерьёз относилась к своим делам. – Многие, мне кажется, – она понизила голос, – брезгуют.

– Брезгуют?

– Ну да. Вот вы разобьётесь… ой, нет, не вы, конечно… – она смутилась и по-девчоночьи замахала руками. – Кто-то к примеру погиб, а его почку или печёнку, или глаз там пересадили другому.

Я потёр правый глаз, тот, который оперировали, подумал, что шестьдесят процентов правы – есть тут тошнотворный элемент. И поставил крестик и подпись.

– Вы согласны? – она нерешительно спросила, подозревая, что я ошибся.

Я кивнул. С этой бумажкой нужно было подкатить когда я летал над Хельмадом. Сегодня шансы заполучить мои потроха стали значительно ниже.

3

«Скайкетчер» – это десятиметровые крылья, один двигатель в сто лошадей и максимальная скорость сто тридцать миль в час. Я погладил белый, как кость, гладкий фюзеляж. Откинул дверь, пахнуло кожей, новым пластиком.

– Полторы тыщи миль, месяц назад получили, – глухо сказал Браун, лопоухий, тусклолицый пилот. Я повернулся, кивнул. Он больше походил на счетовода, наверняка знал об этом и старался как-то подправить свой имидж. Но и тёртая кожанка с нашивками, и пегие колючие усы, и нарочитая басовитость речи не добавляли желаемой основательности.

– Лимберг увольняется пятого, я подготовлю контракт… – он постоянно поддёргивал слишком длинные рукава куртки, манжеты сползали до пальцев. Потом он начал извиняться, перешёл на свой нормальный голос, мягкий, почти женский, говорил, что и зарплата, и место второго инструктора совсем не мой уровень, и что он постарается что-нибудь придумать со временем, но сейчас кризис, кризис его мать, а вот два года назад…

Я улыбнулся, вспомнил, где я был два года назад. Потом проделал весь мужской ритуал – хлопнул Брауна по плечу, хохотнул и бодро сказал, что всё о’кей.

– Можно? – спросил я.