Сердце и другие органы — страница 18 из 31

Меня удивило, что он запомнил моё имя, хоть и произносил его без мягкого знака на конце, к чему, впрочем, за четырнадцать лет я уже успел привыкнуть. В Америке это имя ассоциируется не со Стравинским или героем оперы Бородина, а с персонажем из кинопародии на «Франкенштейна» – там Игорем звали пучеглазого горбуна-недоумка, который вместо нормального мозга притащил доктору из морга мозг убийцы-маньяка. Со всеми вытекающими последствиями.

– Медведь – самый священный зверь. Он является тотемом по всему земному шару. На всех континентах.

– Ланк, – мулатка капризно ткнула его в спину малиновым ногтем. – Что такое тотем? Я знаю, конечно, в принципе. Типа талисман и всё такое… Просто хотелось от вас услышать, профессионально…

– Ну по профессии я не этнограф и не антрополог, – Ланкастер засмеялся. – Я ветеринар. На пенсии. А насчёт тотема вы, Моника, правы.

Моника – подумал я. И имя-то у неё дурацкое. Как крыльцо о трёх ступеньках: мо-ни-ка.

Мулатка, победно ухмыляясь, опять ткнула меня в колено. На передних зубах у неё краснела полоска помады.

– Дело в том, что одним из признаков тотема является запрет на произнесение его имени, – Ланкастер затормозил перед внушительной колдобиной и на первой передаче осторожно преодолел препятствие.

Дорога сузилась в одну полосу и пошла в гору. Мне подумалось – интересно будет, если нам кто-нибудь поедет навстречу. Лес расступился, мы оказались неожиданно высоко, внизу белела идеально плоская равнина – то ли поле, то ли застывшее озеро. Дальше шли холмы, покатые и какие-то ватные на вид. За ними, белыми великанами, выступали горы.

– Наши предки считали, что произнося имя или название опасного явления, предмета или болезни они могут материализовать, вызвать его к жизни. Так вместо слова «мертвец» говорили «усопший», вместо «дьявол» – «лукавый» или «нечистый». Изначальное название медведя было полностью вытеснено. Причём во всех языках.

– Жутко любопытно! – воскликнула мулатка. – Только непонятно. Как же было вытеснено, если вот оно слово – медведь.

– Это эвфемизм, – сказал я непонятливой Монике. – Слово заменитель.

– А-а, – протянула мулатка неуверенно.

– А вы чем занимаетесь? – поинтересовался Ланкастер.

– Профессор литературы, – ответил я. – Преподаю в Миделберри.

Рита повернула удивлённое лицо.

– Русская литература, девятнадцатый, двадцатый век, – скромно продолжил я. – Занимаюсь переводами, сделал новый перевод «Приглашения на казнь». Владимир Набоков, знаете?

– А! Это про педофилов! – вспомнила Моника. – Да?

– Нет, – терпеливо возразил я. – Это про другое.

– А сами не пишете? – спросила Рита. Голос у неё был мягкий, спокойный, а губы чуть пухлые, почти детские.

– Нет, – быстро соврал я. – Времени нет, да и вообще… А эвфемизмами увлёкся, когда переводил Шаламова. Там в рассказах употребляется много тюремной лексики, которая в переводе совершенно теряет смысл, если её переводить как… – я запнулся. – Впрочем, это совсем неважно.

– А медведь? – Рита улыбнулась. Она улыбнулась мне первый раз со вчерашнего дня.

– С медведем всё просто, – я воодушивился. – Медведя мы потеряли. Верней, то, табуированное слово. По-английски «bear» означает «бурый», по-русски «медведь» – это «поедающий мёд», даже латинское «урсус» тоже эвфемизм, пришедший из древне-индоевропейского языка.

– Поэтому его и называют «косолапым» и «топтыгиным»? Тоже эвфемизм?– Рита почесала кончик носа. Очень милый жест.

– У ирокезов медведя зовут «хозяин», – встрял Ланкастер. – А у индейцев чероки…

– Кстати, забавная трансформация произошла в польском, – перебил его я. – В польском языке эвфемизм «медведь» сам стал табу и превратился путём перестановки слогов в «ведмидя».

– Да, кстати! А тут медведи есть? – спросила Моника, кивнув в окно. – Водятся вообще?

– Конечно! – отчего-то радостно воскликнул Ланкастер. – Я ж с этого и начал!

– Ну так рассказывайте! – потребовала Моника. – Рассказывайте!

2

– Прошлым маем, где-то в самом конце месяца, – не спеша начал Ланкастер. – Яблони почти отцвели. Помню, ночью была буря, а с утра вся река стала бледно розовой от опавшего яблоневого цвета. Как цветущее поле…

Он отпустил руль и плоской ладонью сделал плавный жест.

– Там, у старого железнодорожного моста течения почти нет и берег пологий. Там я и спустился. У меня двухместное каноэ, настоящее, берестяное, я его выменял в резервации оджибва на морской бинокль и коробку бурбона. Лет десять назад… Каноэ лёгкое, манёвренное. Я думал от моста до Немецкой мельницы сплавать. Где-то миль шесть в оба конца.

Лес снова подступил к самой дороге. Стало темно. Наш джип цеплял тяжёлые лапы елей, снег с глухим шорохом осыпался на крышу и заднее стекло.

– Я вывел каноэ на середину реки, перестал грести. Лодку едва тянуло ленивым течением. Еле-еле… Я плыл среди белых яблоневых цветов. Как во сне. Казалось, что и река, и лодка стоят на месте, а прибрежный лес, отмели, камыши кто-то медленно тащит на север. Небо тоже было неподвижным и можно было подумать, что я со своей лодкой нахожусь в центре земной оси и планета неспешно вращается вокруг меня.

Ланкастер засмеялся.

– У вас отличный слог, – сделал я комплимент. – Для ветеринара. Вы писать не пробовали?

– Да времени как-то не было. Может, потом, на старости лет. Поэкспериментирую…

Я подумал, что мне сорок восемь и я уже почти поставил на себе крест – уж точно амбиций подобного рода у меня не осталось. Дай бог не растерять, что накопил, не позабыть чему научился.

– Меня удивило, что вокруг не было ни души, – продолжил Ланкастер. – За мостом Слепая балка, там берег крутой, омуты. Сом крупный берёт. А тут ни одной лодки, ни одного рыбака. Я вырулил на середину, начал грести. Вдруг, боковым зрением вижу – тёмная тень на том берегу. Шмыгнула меж стволов, скатилась в реку. Беззвучно, как бобёр.

– Ой! – по-девчачьи пискнула Моника. – Медведь?

– Он самый, – Ланкастер сделал паузу. – Гризли. От меня до него было футов сорок-пятьдесят. Я так понял, косолапый намеревался переправиться на западный берег. Он плыл по диагонали, я начал подгребать к нему. На середине я его нагнал, он обернулся, поглядел на меня, впрочем, без особого интереса. И тут до меня дошло – это ж мой шанс отшлёпать косолапого! Я уже не юноша, но ведь лучше поздно, чем никогда! Ведь так, профессор? – почему-то обратился он ко мне.

Я пожал плечами.

– Мы плывём, плывём рядом. Мне слышно, как он пыхтит. Из воды торчат нос, уши и круп. Круп! – именно то, что мне нужно! Я подгрёб вплотную, перегнулся… – он драматично замедлил речь, поднял большую ладонь. – Шлёп!

– Ой! А он? – это Моника.

– Удивился! И решил, что я его приглашаю в лодку. Составить мне компанию. Медведи – те же собаки. Они, собственно, и относятся к подотряду псообразных. Мне вообще кажется, что неандертальцы приручили собак, а не медведей исключительно из соображений экономии. Прокормить проще.

– И кошек вместо тигров, – добавила Рита с иронией.

– А дальше? Дальше что? – заегозила нетерпеливая Моника.

– Мой косолапый поступил так, как поступила бы любая собака – начал карабкаться в лодку. У псообразных, в отличие от кошачьих, когти не убираются. У моего парня когти были – во! – Ланкастер выставил указательный палец. Для пущего эффекта согнул его крючком. – Он лезет, лодка на бок. Я на другой конец лодки – для равновесия. И оттуда его веслом охаживаю. Он, дурачина, решил, что я с ним играю – весло поймал и перекусил как щепку. И на меня пошёл. Ну я сказал всё, что про него думаю и сиганул за борт.

Ланкастер затормозил, осторожно, чтоб не застрять в снегу, съехал на обочину. Заглушил мотор.

– Ну, короче, доплыл до берега. Там круто было, вывозился весь в глине, пока выбирался, – он засмеялся. – Поднялся. Гляжу, мой топтыгин, устроился как барин в лодке, даже лапы на брюхе сложил. И на меня через плечо взглянул. Небрежно посмотрел и отвернулся. Так и уплыл по течению.

– Каноэ не жалко? – спросил я.

– Жалко. Отличная лодка была.

Ланкастер вынул ключ из замка зажигания, кинул в бардачок. Захлопнул крышку.

3

Снаружи оказалось морозно и сухо.

Метрах в ста на обочине я увидел знак – ромб с чёрным силуэтом лося. На знаке белела снежная папаха набекрень.

Рита задрала голову, выдохнула вверх струю густого пара. Моника натянула капюшон с лисьей оторочкой и стала напоминать смуглого зверька. Ланкастер распахнул багажник, выкинул на дорогу четыре пары плетёных снегоступов, похожих на самодельные ракетки для большого тенниса. Снегоступы шлёпнулись со стеклянным звоном.

– Разбирайте! – сказал он, весело оглядывая высокие деревья.

Я снял перчатки, начал пристёгивать ремешки коченеющими пальцами. Кое-как справился с правой ногой, левая подворачивалась и никак не хотела влезать в промёрзшую сбрую.

– Помочь? – Ланкастер предложил мимоходом.

Рита и Моника справились быстрее меня. Я, чувствуя себя полным дураком и матерясь вполголоса, наконец затянул ремень на левой, поднялся.

– План такой! – Ланкастер бодро хлопнул в ладоши. Он был без перчаток и шапки, в кургузой кожанке поверх фланелевой рубахи, расстёгнутой до третьей пуговицы. – Идём на восток. Огибаем Ведьмину падь. Это мили полторы. Выходим к реке у Бобрового затона. Идём вдоль реки, полмили где-то, там прошлой зимой я приметил берлогу.

– Ну не-е-е-ет! – Моника замахала малиновыми варежками. – Только не в берлогу!

– От реки движемся вверх на север, – Ланкастер не обратил внимания на кокетливый писк Моники. – Потом выходим через сосновый бор, делаем крюк и возвращаемся сюда. К машине. На всё-про-всё – часа три.

Гуськом – Ланкастер – Рита – Моника и я в хвосте, мы вошли в безмолвный лес. Равнодушно и размеренно захрустел наст. Клёны и дубы казались мёртвыми – кора в инее, стеклянные ветви – сама мысль, что через четыре месяца на этих ветках проклюнутся ярко-зелёные, сочные липкие листья, была нелепой. Всё вокруг было мертво, скучно, бесцветно.