Она указывала малиновой варежкой на небольшой затон, там изо льда торчала остроконечная крыша, вроде деревенской хаты.
– Бобры! – оживился Ланкастер. – Это бобровая крепость. Канадский бобёр – удивительный зверь! У него самая высокая плотность шерсти на квадратный дюйм – семьдесят тысяч щетинок, представляете? Когда он ныряет, его кожа остаётся сухой, влага не проникает сквозь шерсть.
– Смотрите, там настоящая плотина! – Моника, загребая снегоступами, кособоко побежала к затону.
– Пошли! – махнул рукой Ланкастер. – Там должно быть ручей. Бобры обычно устраивают запруды в таких местах.
Из снега, в строгом порядке, торчали остроконечные брёвна внушительного диаметра. Картина напоминала какую-то фортификационную конструкцию, варварскую, но сработанную на совесть.
– И это всё бобры? – Моника изумлённо остановилась. – Зубами?
Она достала карманную камеру, блеснула вспышкой. Отошла, сделала ещё снимок. Подошла вплотную, стала почти впритык фотографировать брёвна, похожие на карандаши, заточенные старательным, но неумелым великаном.
– Зубами! Надо же! – восторгалась Моника. – Игорь, сфотографируйте нас с Ритой!
Она протянула мне камеру.
– Там большая кнопка. Рита, иди сюда! – Моника обняла её за плечи, выставила белые зубы.
Я нажал на большую кнопку. Затвор щёлкнул.
– Давайте ещё, чтоб вот эти столбы замечательные попали в кадр. Их видно, Игорь? Столбы видно?
Я отошёл назад, захватил столбы. Сфотографировал.
– Давайте теперь с бобровым домиком! Рита! Давай с бобровым домиком!
Моника, переступая снегоступами, боком спустилась на лёд. Она обошла «бобровый домик» – сучья, собранные в конус двухметровой высоты.
– Рита, иди сюда!
Рита явно была не настроена фотографироваться. Она отмахнулась, делая вид, что поправляет ремешки креплений.
– Ланкастер! – не унималась Моника. – Идите тогда вы сюда. Бобровый домик видно? Игорь! Я вас спрашиваю.
Я мотнул головой, послушно навёл камеру.
– Погодите! – Ланкастер ловко спустился на лёд. – Моника, погодите! Туда нельзя, там…
Он не договорил, раздался треск. Гулкий, с мощным оттягом. Звук был такой, словно сломалось что-то очень важное, чуть ли не земная ось. Моника взвизгнула, снег под ней мгновенно потемнел и она, будто цирковая кукла вдруг сложилась гармошкой. Из грязно-лиловой полыньи торчала голова в остроконечном капюшоне и руки в ярко малиновых варежках. Она, словно в агонии, суетливо и бессмысленно загребала руками снежную жижу и визжала.
Меня словно парализовало, я замер, продолжая пялиться в видоискатель камеры. От этого происходящее выглядело ещё невероятней.
Ланкастер, не доходя трёх шагов до полыньи, бросился на лёд и распластавшись, как краб, быстро пополз по мокрому снегу к Монике. Она сорвала голос и теперь сипло выла на одной ноте. Ланкастер дотянулся, ухватил Монику за руку. Ладонь выскользнула, Ланкастер отбросил варежку. Подполз ближе, вцепился в рукав куртки. Начал тянуть. Казалось, что Монику там, под водой, кто-то держит за ноги и не пускает. Течение, догадался я, плюс снегоступы, – они вообще, как плавучий якорь.
Рита спрыгнула на лёд и стала обходить полынью слева. Ланкастер, заметив её, зарычал:
– Назад! На берег!
Рита испуганно застыла, потом медленно опустилась на корточки, прижав ладони к лицу.
Ланкастеру удалось вытянуть Монику до пояса, он что-то отрывисто говорил ей. Она, безумная, с раскрытым ртом и белыми глазами, помогала, отталкивалась свободной рукой ото льда. Рука беспомощно скользила по снежной жиже.
– Игорь! – услышал я крик Риты. – Сделайте что-нибудь!
– Господи, – пробормотал я. – Ну что? Что?
Я осторожно спустился на лёд, вытянул из-под куртки шарф. Лёг на живот и пополз к Ланкастеру. Лёд поскрипывал, мерзко стеклянно, мне казалось, что я ощущаю, как он прогибается под моей тяжестью. Набросив шарф на снегоступ Ланкастера, я попытался завязать узел. Ланкастер обернулся, красный, с вздувшейся жилой поперёк лба. Словно серый червь заполз под кожу. Мне стало жутко – я слышал, как хрипит Моника, как в полынье утробно шумит река. Это была быстрая река.
Я затянул узел. Другой конец шарфа намотал на кулак, сжал и стал ползком пятиться к берегу. Шарф натянулся. Уперев локти, я пытался тащить, но вместо этого сам скользил обратно к полынье. Тогда я лёг на бок, нашёл коленом опору. Мыча и матерясь, принялся наматывать шарф на кулак. Мне показалось, что я их начал вытягивать.
Не знаю, что произошло дальше. Я услышал хруст, певучий и звонкий, словно кто-то сломал витринное стекло. Не разбил, а именно сломал. В метре от меня зигзагом пробежала чёрная трещина. Из неё брызнула вода. Льдина с Ланкастером встала на попа – за это мгновенье я разглядел в толще застывшей воды, голубые кристаллы, белые пузыри воздуха и крошечного малька. Потом льдина перевернулась.
8
Стало тихо. В полынье журчала река. Я не мог оторвать взгляда от быстрой маслянистой воды. Рядом, на мокром снегу, лежала малиновая варежка. Я продолжал наматывать на кулак свой шарф.
Пошёл снег. Мелкий, почти невидимый, он постепенно становился гуще, пушистей. Северный берег побледнел, словно его затянули папиросной бумагой. Как в тех старых альбомах, где цветные репродукции непременно прокладывали полупрозрачной шуршащей бумагой, сквозь которую едва проступало изображение. В библиотеке моего деда было много таких книг. Они пахли тёплым коленкором, пылью, типографским клеем. Когда отец привозил меня в Питер, я обожал обосноваться на ковре, разложить эти фолианты – энциклопедии и альбомы, и неспешно листать их. Медленно, медленно, словно во сне, переворачивать страницы, разглядывать старые гравюры и офсетные оттиски. Именно в этой медлительности, я думаю, заключалась магия процесса.
Не знаю, сколько прошло времени. Снег медленно падал, я снял перчатку и подставил ладонь. Снежинки опускались, таяли и исчезали. Точно так же они исчезали в чёрной воде полыньи. Касались поверхности и исчезали. Мокрый снег вокруг постепенно покрылся белым, белым занесло трещины. И лишь полынья, как заколдованная, оставалась чёрной.
Рита сидела на корточках, прижав ладони к лицу, словно пыталась заглушить крик. Она тоже смотрела на тёмную воду. Её шапку и плечи засыпало снегом.
– Почему прорубь не заносит? – тихо спросила она.
– Течение, – я стряхнул снег с её куртки. – Надо идти.
Она подняла на меня глаза.
– А как же… – она показала взглядом. – Как же?..
Я опустился на колени, обнял её за плечи. Она всхлипнула, уткнулась мне в шею. Я сидел спиной к реке, не видеть эту проклятую полынью уже было облегчением. Моя рука механически гладила Ритину куртку.
– Как я скажу её матери? – я ощутил на шее горячее дыхание. – Господи…
Я прижал её плотнее, будто это могло что-то изменить.
– Отец умер в прошлом году, – Рита шмыгнула носом. – Мать совсем расклеилась. И она взяла её к себе. К себе жить взяла. Мать не старая… Сколько ей? Просто расклеилась… Совсем. Господи…
Рита заскулила, совсем по-детски. Мне этот детский плач показался смешным и я подумал, что схожу с ума.
– А я в детстве тоже почти утонула. Почти… – проговорила Рита мне в шею. – Там озеро было… Мы с сестрой на баллонах плавали. Такие резиновые, чёрные, от машин. А потом…
Она замолчала, мне казалось я слышу шорох, с которым снег ложится на землю.
– Это не страшно… и не больно, – продолжила она. – Сначала страшно, когда ещё хочешь жить. Тут очень важно вовремя понять. Понять и решить. Я так всё отчётливо помню… Опускаешься, будто паришь. Плавно, плавно, плавно. А сама невесомая, словно тебя уже и нет. И звуки тают, едва доносятся. Кто-то кричит, собака лает… Сквозь воду небо видно, облака, солнечные зайчики по волнам. А тебя уже нет. Вообще…
Она прерывисто вдохнула и сказала тем же тоном:
– У меня ноги окоченели.
9
Я никогда раньше этого не делал. Тут, наверное, сработала генетическая память. Я быстро расшнуровал её ботинки, стянул вместе со снегоступами. Снял носки, сунул их себе за пазуху. Зачерпнул снег, растёр пятки. Потом начал тереть шарфом. Рита молча наблюдала, словно это происходило не с ней, а с кем-то посторонним.
– Лучше? – спросил я, завязывая шнурки.
Она кивнула.
– Надо идти, – я встал, натянул перчатки.
Она поднялась, огляделась.
– А куда?
Я тоже огляделся. Начало смеркаться, берег, река, заснеженный лес, – всё вокруг, из белого стало лиловым. Я украдкой взглянул на часы.
– Надо найти наши следы, – уверенно сказал я, подумав, что через час тут будет непроглядная тьма. – И по следам выйти на шоссе.
– Стемнеет. Мы не успеем.
– А если не успеем, то переночуем в лесу. И выберемся утром.
– В лесу? Переночуем?
– Да.
– Ноль градусов. По Фаренгейту. Ты представляешь себе эту температуру?
– Да! – упрямо повторил я.
– И как же ты собираешься ночевать?
– В снегу!
– Ах в снегу! Отлично! В снегу…
– Да. Мы наломаем ельника, сделаем подстилку и шалаш. Сверху завалим снегом – для тепла.
Рита подозрительно поглядела мне в глаза.
– Ты правда знаешь как?
– Конечно, – уверенно соврал я. – Сколько раз ходили в лыжные походы. С ночёвкой. Плёвое дело. И у нас под Москвой морозы покрепче ваших будут. Там такие минусы стоят! И не по Фаренгейту вашему. Пошли?
Рита доверчиво кивнула.
10
Следов мы не нашли, их засыпало снегом.
Я продолжал быстро шагать вдоль берега, изредка оборачиваясь. Рита едва поспевала. Всё вокруг казалось совершенно одинаковым, я пытался вспомнить в каком месте мы вышли из леса к реке. Оставалась надежда, что под деревьями можно будет найти нашу тропу.
– Игорь!
Я остановился, оглянулся.
– Мне кажется… – запыхавшись крикнула Рита. – Мы прошли то место… Ты точно помнишь?
Я уверенно кивнул. Я был уверен, что мы заблудились.