Сердце и другие органы — страница 28 из 31

На доске объявлений висел список абитуриентов, зачисленных на первый курс. У меня ёкнуло сердце, я вспомнил пронзительную радость, когда, задыхаясь от счастья, нашёл свою фамилию в таком же списке.

– Господи, когда ж это было? – Шурочка явно подумала о том же.

Пошли по лестнице. Наверху кто-то гремел ведром, шлёпал мокрой тряпкой, эхо разлеталось по всему зданию. Второй этаж пропустили – там были скучные кабинеты черчения и начерталки, увешанные унылыми пособиями по аксинометрии, плакатами с эпюрами и разрезами всевозможных геометрических тел.

Третий этаж был залит закатом, в широкие окна коридора врывалось рыжее солнце. В простенках между окнами стояли тумбы с античными гипсами – настороженный Гомер, лукавый Цицерон, сердитый Сократ.

– Вот он, мой любимый! – Шурочка шлёпнула ладошкой по лысине Цезаря. – Я его на вступительном рисовала.

– А я – Дорифора.

С лестницы донеслась песня, уборщица пела тихим молодым голосом, пела что-то восточное.

– Гляди, запасник открыт! – Шурочка распахнула дверь в кладовку, где студенты оставляли холсты после занятий живописью. Я пошёл за ней. Тут пахло скипидаром, лаком, масляными красками.

– А помнишь… – она начала и замолчала.

Конечно, я помнил. Я помнил и запасник, и закуток у входа на чердак, и лавку в дальнем конце кладбища, рядом с заброшенными могилами наполеоновских гренадёров. Я притянул Шурочку и поцеловал в мягкие, сладкие от помады губы.

– Чап, ты что? – игривым шёпотом ужаснулась она. – Тут? Нам же не двадцать. Поехали ко мне.

7

Всё произошло точно так, как и тогда, когда нам было по двадцать.

Потом она закурила. Натянула простыню и поставила пепельницу себе на грудь. Я, пребывая в какой-то шальной лёгкости, завороженно наблюдал за пластами сиреневого дыма, плывущего сквозь последние солнечные лучи от окна к двери.

– Чап, а ты был счастлив? – неожиданно спросила Шурочка.

Вопрос застал меня врасплох. Меня насторожило прошедшее время, словно само собой разумелось, что сейчас я полный лузер. Я прошлёпал в гостиную, в знакомом серванте открыл памятную мне дверцу – там Шурочкин батя в прошлом веке хранил фирменное бухло. Лампочка внутри бара перегорела, но я без труда, среди липких даже на вид ликёров, нашёл початую бутылку кальвадоса.

Я забрался на кровать, устроившись по-турецки рядом с Шурочкой, сделал пару глотков из горлышка. Я не курил лет десять и от первой затяжки меня прошиб жестокий кашель.

– Счастлив? – с силой ввинчивая бычок в пепельницу на её груди, переспросил я. – Счастлив…

Начал я издалека, рассказал о первых годах в Америке, о страхе остаться без работы, без страховки. Боязни очутиться на улице, под мостом, в картонной коробке из-под двухкамерного холодильника. Потом, ни с того ни с сего, рассказал всё про свою первую жену, красивую и абсолютно чокнутую, которая семь лет назад в длинном коктейльном платье с голой спиной бросилась вниз с балкона тридцать второго этажа отеля «Эльдорадо» в Лас-Вегасе. Рассказал, как мне оперировали колено, которое я повредил, играя в теннис. Рассказал про рыбалку в Коста-Рике и о гигантском марлине, которого я вытаскивал почти сорок минут. В моей жизни неожиданно обнаружилась целая куча историй, которые просто необходимо было кому-то рассказать. Шурочка умела слушать. Мне вдруг показалось, что так внимательно меня вообще никто и никогда не слушал.

– А как её зовут? – спросила Шурочка, к этому моменту я уже подобрался ко второй жене.

– Кого? – не понял я. – Как жену звали?

– Почему звали? – испугалась Шурочка. – Она тоже…

Я засмеялся.

– Мелисса зовут. С ней всё о’кей. Она классная баба, правда. Умная – жуть! Это со мной что-то не так…

Я запнулся. Шурочка пытливо смотрела на меня, словно я вот-вот раскрою ей тайну земного бытия.

– Мне иногда казалось… Не знаю, как объяснить, знаешь, такое чувство… – красноречие моё сменилось внезапным приступом косноязычия. Я сделал большой глоток из бутылки. – Мелисса была… верней, она и сейчас преподаёт в Колумбийском университете. На международном отделении.

– Вроде МГИМО?

– Что-то вроде, – я вспомнил пару знакомых оттуда. – Не совсем. Без мидовского блатняка. Но не в этом дело.

Шурочка щёлкнула зажигалкой, затянулась.

– Воронцова, – строго заметил я. – Курить надо бросать!

– Вот ещё! – она кокетливо постучала по сигарете, стряхивая пепел. – Ну и что твоя Мелисса? Умная Мелисса?

– Она специализируется на «совке».

– Это как?

– Ну на истории, экономике. Написала толстенный труд по гонке вооружений, «От Карибского кризиса до Берлинской стены» называется. Мы её издавали, книгу. Я так с ней и познакомился. С Мелиссой. Она с пуделем в издательство приходила. Путиным звали.

– Как?

– Путин. Отличный пёс был. Год назад усыпить пришлось, почки отказали…

Я проследил за идеальным кольцом, которое выдула Шурочка в сторону хрустальной люстры.

– Года два назад – мы встречали Новый год в Праге, мне вдруг начало казаться, что Мелисса вышла за меня замуж лишь потому, что я оттуда. Верней, отсюда. Что я для неё артефакт, экспонат. Осколок Советской империи. Империи зла…

Мы молча глядели в потолок – дымное кольцо, теперь рыхлое и корявое, устало доплыло до люстры. Солнце село и в спальне наступили сумерки. Я был уверен, что мы думаем об одном и том же. А думать об этом не хотелось совсем.

– Ты помнишь, как мы всей группой свалили с начерталки и закатились к тебе? – спросил я. – Ещё мужик этот чудной появился? Родительский приятель.

– Не с начерталки, – голос у Шурочки стал тусклым. – Отменили консультацию по черчению. Конец семестра, третий курс.

8

Был конец апреля. Март тянулся вечно и напоминал январь. Последний снег выпал пятого апреля – это был мой день рождения, поэтому я запомнил. В четверг в нашей группе отменили консультацию по черчению, мы вывалили на улицу, небо звенело от скворцов, в воздухе горько пахло тополями, кладбищенские клёны проклюнулись и были окутаны нежно-зелёным туманом.

Воодушевлённые неожиданным везением, мы накупили шипучего красного вина, дешёвого, но похожего на крымское шампанское, и галдя направились вдоль трамвайных рельсов к Шурочке. Она жила в трёх остановках, у Яузы, сразу за Немецкой слободой.

Ворвались, настежь распахнули окна. Тут же начали курить, стрелять винными пробками в потолок, хохотать, спорить. Лёвушкин бренчал на гитаре, я подпевал ему, усадив Шурочку на колено – тогда она была компактной трогательной девчонкой с пшеничными волосами. Лариска Дроздова, развалясь на диване, рисовала – делала с нас набросок, Кравчук меланхолично гладил её зад, Гурецкая и Кедров листали альбом Дали и о чём-то громко спорили, наверное, о влиянии Вермеера и Веласкеса на живопись Сальвадора. Кто-то гремел посудой на кухне, оттуда уже тянуло жареными сосисками. Аппетит тогда у нас у всех был просто волчий.

Раздался звонок в дверь. Шурочка удивлённо соскользнула с моего колена, через минуту она вернулась в гостиную. За ней вошёл невысокий мужчина, жилистый и хмурый. Шуркину родню я знал, этого типа видел впервые. Шурочка что-то строго шепнула ему, он кивнул, взял стул и сел в угол. Закурил, сунув горелую спичку обратно в коробок. Курил он «Приму», курил по-солдатски в кулак, щурясь от дыма и мрачно разглядывая нас.

Я вырос в квартире с высокими потолками, учился в английской спецшколе рядом с Патриаршими, у нас были уроки ритмики, нас там учили танцевать полонез и падеграс, после уроков бабушка водила меня на рисование и плавание. Сегодня у меня были волосы до плеч, голубые джинсы, мои иллюстрации уже печатали в журнале «Юность». Между мной и хмурым типом в углу было не десять погонных метров, мы находились в разных вселенных.

Он встал, подошёл к серванту. Его движения были скупы, словно он просчитывал оптимальность каждого жеста. Так двигаются хищники – быстро и плавно. Он открыл дверцу бара, налил себе английского джина. Налил под самую кромку. Поднял стакан и аккуратно выпил, выставив острый кадык.

На него никто не обращал внимания кроме меня. Шурочка вернулась с кухни, села на диван. Я поманил её, она отрицательно качнула головой и закурила. Дроздова, сидевшая рядом, запрокинула голову, наощупь отложила карандаш и блокнот, Кравчук лениво целовал её в шею. Лёвушкин выдал лихой цыганский перебор в ре-миноре и, чуть кривляясь, запел про лейб-гусаров. Припев громко, но нестройно подхватили.

Я видел, не просто видел – чувствовал, как незнакомец наполняется какой-то тёмной энергией, злобой. Зреет, как нарыв. Стакан «бифитера» тут явно помог. На последнем куплете, когда все хором заголосили: «Эй, царица, comment ca va?», он неожиданно оказался рядом с Лёвушкиным. Зажав ладонью струны, он ухватил гитару за гриф. Песня оборвалась.

Теперь все смотрели на него, даже Кравчук удивлённо приподнялся на локте. В полной тишине незнакомец прислонил гитару к стене, дека гулко загудела басовой струной. Он выпрямился, оглядел нас – с презрением, с жалостью – не знаю.

– Может кому-то из вас подфартит, – начал он негромким, сиплым голосом. – Чтоб масть шла. Чтоб черви-козыри всю жизнь.

Он переводил взгляд с лица на лицо, словно оценивая каждого.

– Но я так не думаю, – он покачал головой. – Не бывает так.

Было слышно, как на кухне капает кран.

Незнакомец снова подошёл к серванту, снова налил полный стакан джина. Выпил. Полез во внутренний карман, вытащил оттуда скрученную тетрадку. Это была общая тетрадь в чёрном клеёнчатом переплёте. Раскрыв её, стал медленно перелистывать страницы. Остановился, начал вслух читать:

Нас не коснулся

Ветер перемен.

Всё те же крысы

Шастают в сортире.

Всё так же брызжет кровь

Из вскрытых вен,

И в грязь кишки

От русских харакири.

Каждое слово он произносил с натугой, словно с мукой выдавливал из себя. На его лбу, под ёжиком чёрных волос, вздулась вена. Я только сейчас обратил внимание, какой он загорелый, но это был не курортный бронзовый загар, а какая-то серая смуглость,