ате, напоминавшей спальню в заброшенном пионерлагере, с двумя рядами двухъярусных кроватей справа и слева, оказалось человек двадцать, может больше. Тут было жарко, многие были без рубах, в нательных майках.
Разбитое колено пульсировало, горячая боль мешала мне до конца убедить себя, что я сплю. Или что я умер.
Ко мне подошёл невысокий парень, что-то спросил. У него было подвижное обезьянье лицо, короткая стрижка. Я отрицательно помотал головой, хоть и не понял вопроса. Он спросил что-то ещё, жёсткие волосы острым углом залезали на смуглый лоб, парень напоминал Дракулу, если бы Дракула был якутом.
Он что-то сказал. Кто-то сунул мне в руки веник. Я оглядел веник, поставил его к двери. На моём чёрном ботинке краснела яркая полоска, похожая на змейку. Я наклонился, задрал штанину, голень была в крови. Якут-Дракула плавно присел, словно собирался пойти в пляс. От удара в сплетение у меня перехватило дыхание. Согнувшись, я привалился к двери, пытаясь вдохнуть. Потом сполз на пол.
Били ногами, но не сильно. Я молча прикрывал лицо руками, прижимая колени к груди. Когда они закончили, я хотел встать, приподнялся, дикая боль в колене ослепила меня. Я снова завалился на бок, теперь колено саднило постоянно. Пульсировало, будто моё сердце перекочевало туда. Упираясь локтями и ладонями в шершавую стену, я кое-как выпрямился. Доковылял до пустой койки, сел. Тут же снова возник Дракула.
– Шконка чужая, дупель! – крикнул он и коротким ударом в ухо сбил меня на пол.
Все вокруг заржали. Я поджал колени, встать не было ни сил, ни желания. Во рту появился ржавый привкус крови, язык наливался пульсирующим жаром. Мне вдруг стало мерещиться, что я на школьном дворе, там, на Бронной, где меня однажды жестоко избили два старшеклассника. Они били с толком, больно, били в лицо, а я всё спрашивал – за что? Один заламывал мне руки, другой бил. Потом выяснилось, что они меня спутали с Сашкой Арбузовым.
И тогда, и сейчас меня сводило с ума чувство несправедливости, ощущение какой-то глобальной, космической ошибки. Тогда, сквозь боль и кровь, мне больше всего хотелось понять – за что? Сейчас – мне хотелось просто исчезнуть. Перестать быть. Прекратить существовать. Сказать Богу – а пошёл-ка ты на хер с таким мироустройством! С меня хватит!
Я выплюнул кровь на липкий пол камеры. Опёршись здоровым коленом, попытался встать. На меня смотрели с любопытством, кое-кто улыбался. Я выпрямился, громко и неспешно начал:
– Извлекли спокойненько
Из петли покойника.
Стало в морге солнечно,
Гутен морген, сволочи!
В камере повисла тишина. Снаружи долетал городской шум, у кого-то заклинило сигнализацию – сирена пела на все голоса. Я откашлялся и мрачно продолжил.
– Мне говорят —
Надолбы морали осиль!
– Да! Надо бы!
Но что ж вы, суки,
Врали про синь?
Серый свет,
Серый день,
Серые недели.
И на сером
Серый след
Серой акварели.
В полной тишине вынырнул Якут-Дракула, я прикрылся локтем. Он бить меня не стал, а, ухватив за шкирку, потянул в сторону окна. Окно было забрано толстой решёткой, к окну был придвинут крашеный дощатый стол. На столе, в жестяной миске желтела здоровенная дыня килограмма на четыре. Она была взрезана, две сочных дольки лежали на салфетке, третью держал в руке пожилой мужчина, почти старик, похожий на моего нью-йоркского психоаналитика Саймона. Он (старик, не Саймон) держал жёлтый полумесяц в левой руке, в правой у него был перочинный нож, которым он счищал дынные семечки. Аромат от дыни исходил сказочный. Впрочем, больше меня удивил нож, вернее, само наличие ножа в тюремной камере.
– Твои стихи? – спросил старик.
Он поднял на меня белёсые глаза. Седая шевелюра напомнила мне Ельцина. Руки в старческой гречке были небольшие, но цепкие, с короткими пальцами и ухоженными ногтями. Он аккуратно вытер лезвие ножа о салфетку.
– Не мои, – ответил я.
Старик не сводил с меня взгляд. Я отвёл глаза, посмотрел в грязное окно, на дыню, на лезвие ножа.
– Ещё знаешь? – спросил он.
Я кивнул и пожал плечами одновременно. Начал:
– Кто не торгует собственной душой
При жизни баловнем не будет славы.
Как мы привыкли
Коллективом слабых
Топтать того,
Кто сильный и большой.
Мы серые,
Нас много,
Нас не счесть.
Мы ловим кайф,
Распяв таланты,
И жрём друг друга,
Злобные тарантулы,
Вопя про долг, про совесть и про честь.
Святая простота!
Святая Русь…
Всё это существует лишь в помине…
Я запнулся. Дальше была пустота, дальше я не смог вспомнить ни строчки. Не смог бы вспомнить, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Что в данном случае могло оказаться не просто фигурой речи, а вполне реальной жизненной коллизией.
Старик с сожалением взглянул на меня, аккуратно срезал с кожуры кусок дыни, поддел на лезвие и отправил в рот. Зубы у него были молодые и слишком белые. Он прожевал дыню, проглотил.
– Забыл? – спросил он.
Я снова пожал плечами. Он удручённо кивнул, поддел на остриё кусочек дыни.
– Куда ж один я прусь? – старик вопросительно посмотрел на меня, хрипловато продолжил:
– Расквасят морду быстро
В кровь и слизь.
Но за спиной моей
Быть может
Легче будет?
Быть может
И найдутся ещё люди?
Не может быть,
Чтоб люди не нашлись!
Он улыбнулся, но не мне, а куда-то в пространство. Съел кусочек дыни.
– Хорошо, что ты не соврал, – старик посмотрел на меня. – Про авторство.
– А то бы вы меня… – я чикнул пальцем по горлу.
– Зачем? – он простодушно удивился. – Просто ещё раз разочаровался бы в человечестве.
– Я знал его, Горацио, – старик подмигнул мне, погладил ладонью бок дыни. – Мы с ним чалились в Восточно-свинцовом, на Енисее. Весовой человек был. Володя Кузнец, легендарная личность. Философ…
Он по-стариковски пожевал губами, припоминая что-то.
– А что с ним… – я запнулся.
Старик покачал головой.
– Один горлохват рассказывал, встречал его в Туве. Говорил, оттуда Кузнеца прямиком в «Сычёвку» отправили.
– «Сычёвку»?
– Психушка под Смоленском. Времена настали вегетарианские, по пятьдесят восьмой зелёнку уже не прописывали. Вот Кузнец и загремел на лечение. Знаешь, что такое пять кубов галоперидола?
Он замолчал. Провёл ладонью по лбу, словно стирая пот. Неожиданно спросил:
– Хочешь дыни? – спросил весело. – Самаркандская – чистый мёд!
Я кивнул.
Он воткнул лезвие в сочный ломоть, протянул. Я осторожно снял дыню с ножа, откусил. С подбородка потекло, я откусил ещё и ещё, не обращая внимания на сладкий сок, струящийся по шее. Сок щекотной струйкой тёк под воротник рубахи, капал на пиджак. Мне было плевать и на рубаху, и на пиджак. Да и на всё остальное – такой божественной дыни я не ел сто лет, наверное, с самого детства.
Послесловие автора
Непредсказуемость моей родины обернулась неожиданным боком – меня выпустили на следующий день. Вернули паспорт, бумажник. Больше того – мне отдали тетрадь.
Из Матросской тишины («эм-тэ-централ» на местном сленге) я ехал в консульской машине, рядом сидела строгая тётка из юридического отдела, похожая на угрюмого бобра с редкими седыми усиками над верхней губой. Я тоже был небрит, от меня воняло тюрьмой, я старался держаться подальше от юристки, вжавшись в угол салона. Она иногда косо поглядывала на меня, по большей части смотрела в окно.
Мы заехали в гостиницу за моими пожитками, тётка не отходила от меня ни на шаг. Я хотел влезть под душ, спросил её – она мрачно буркнула: «Купаться будете дома. Ваш рейс в два тридцать».
Я скомкал одежду, побросал всё в сумку. Сунул туда же бритву и зубную щётку, сверху положил чёрную тетрадь. Я собирался почитать в самолёте, но меня сморило ещё до взлёта, едва я плюхнулся в кресло и пристегнул ремень.
Я проспал весь полёт. Проспал без кошмаров и сновидений. Проснулся, когда наш «боинг» уже выпустил шасси и, описав круг над игрушечным Манхеттеном, бодро пошёл на посадку. Брызнула мелким серебром рябь залива, замелькали белые треугольники парусов у пирса, вспыхнули миллионом зайчиков хрустальные башни Уолл-стрит. Я вытащил из сумки тетрадь, раскрыл и начал читать.