Сердце и камень — страница 14 из 48

— Вот видишь! Все, кроме того, что говорит автор. А он говорит — это хорошо, ибо деньги идут в государственный карман,

Федору не приходилось покупать запчастей, они были где-то далеко от него, но его разбирала досада на драматурга. А если бы плановики из государственных органов поверили таким писателям, тогда что — повышай цены на запчасти?!

— Вы жалуетесь, ссоритесь, а писали куда-нибудь, сказали об этом кому-нибудь?

— Пиши уж ты. У меня и без того хлопот хватает... Приедет комиссия, походит, попьет твоей водки да потом на тебя же еще и напишет... Побежишь от волка, попадешь на медведя... — Павло деланно вздохнул. — Вот видишь, ругал ты коровьи и металлические романы, а в разговоре и сам то и дело к коровам да к металлу возвращаешься. Потому что такова жизнь. Она — и в литературе.

— Ты меня софистикой, как горшком...

— Сам под него залез... Тпр-ру! Приехали.

Едва успели они с Олексой слезть с телеги, как Павло гикнул, резко повернул повозку, так что даже оглоблей шаркнул по соседскому тыну.

Грохот телеги разорвал ночную тишину, но он еще не успел затихнуть, как о нем уже забыли. Это сама ночь заметала следы за Павлом. В хате света не было, да им и не хотелось сейчас в хату — присели во дворе на лавочке. Сидели молча, прислушиваясь к тишине. Олекса впервые слушал ее так близко.

Ночь окутала долину. Тихо брели куда-то по пригорку березы, робко прячась за темнотой ночи. Из-за тучки укоризненно покачивал им лысой головой месяц, и они останавливались пристыженные. Но стоило только скрыться лысине, как они снова отправлялись в свой путь. Взгляд Олексы, как заметил Федор, то и дело устремлялся на соседний двор.

— Пойдем, Олексо, к нашим. Они поздно ложатся.

В хате, при двух каганцах, — трое. Третий каганчик, глубоко прикрученный, — на печи. Там что-то шила да так и уснула Липа. Ее и летом и зимой тянет к печке, словно не хватает ей собственного тепла.

Василь, склонив голову на единственную руку, читал. В комнате справа — две девичьи головки, одна против другой, белокурая — за шитьем, черноволосая — над книжкой. Свет из соседней комнаты показался Олексе в сто раз ярче, но он должен был сесть за стол, напротив Куща.

— Что это у вас? Стихи?.. — удивился.

— Шевченко. Пророк из пророков. Одного его читаю.

«Не оттуда ли и имена эти: Оксана, Яринка», — подумал Олекса. А вслух:

— И больше никого?..

— Ну, еще кое-кого... Иногда. А вы с собрания? Кто это вас подвез, Павло? Почему не зашел? Сам же просил Липу нарвать ему черешен. Может, начальство сердится?

— Ты, кажется, не очень его боишься. И начальник он не плохой.

— Ну да. А попробуй, скажи ему что-нибудь наперекор всерьез или покритикуй на собрании. Поначалу спокойнее был.

И опять Федор не мог уловить, где кончается у Василя шутка, а где начинаются серьезные слова.

— А с чего бы это? Ты же сам говорил, что колхоз он сдвинул с тормозов. Должен бы приобрести больше спокойствия. И с критикой ужиться, если уж не сдружиться.

— Сдвинуть сдвинул. Но он хочет видеть только пионы, и не показывай ему репейники и лопухи... А ведь они тоже растут, — он от них отворачивается.

— А почему район ему не укажет на них? — Олексу все больше начинает разбирать любопытство. Любопытство еще и потому, что он никак не может найти подходящей мерки для Оксаниного отца. Чувствует себя возле него мальчишкой. Он видит: кого бы ни слушал Василь Лукьянович, в глазах у него всегда усмешка. Олекса расшифровывает ее только так: «Эх, я это уже сто лет знаю!» Его слова умные и в то же время какие-то тяжелые, вязкие, они словно сковывают. Олекса пытается сопротивляться, но чувствует свое бессилие.

— Так и район не хочет видеть. Район наш — первый в области, вы это уже знаете. Наша районная газета из номера в номер про это кричит, и по радио, и на собраниях хвастаем. Все нахваливаем сами себя и следим за тем, чтобы во всем удерживать первенство. Самая большая свинья — у нас в районе, наши бегуны — самые быстрые, всякое рационализаторство внедряем раньше всех. Если бы было соревнование за человека, у которого самые длинные уши, то и он был бы у нас. Вытянули бы уши. Были бы они, как у тех идолов, что из книжки «Аку-аку». А кого хотим обмануть? Область? Самих себя?

— А как же, по-вашему, без соревнования, без движения? — Олексе показалось, что вот теперь он поймал Куща на слове, загнал в глухой угол.

Но тот пригладил жесткие, как проволока, волосы, которые упорно топорщились, и снова вывернулся тем же своим странным способом.

— Если уж говорить про движение... Должно оно быть легким и приятным сердцу. «Спеши медленно», — как будто так говорили римляне? Жизнь же человеческая — это езда в такси. Один откидывается на спинку и потребляет минуты, как конфеты, другой елозит по сиденью, с тревогой поглядывает на счетчик, нащелкивающий поминутно, а ведь оба заплатят одною ценой — смертью. Для чего же тогда суетиться, для чего подгонять других? А тем более по дороге, на которой столько ухабов, бугров, рытвин...

— А что же, залезть в нору и заснуть, как барсук? — умышленно подковырнул Олекса.

— Вы, верно, тоже думаете, что в беге счастье?

— И счастье, и потребность жизни. Чем быстрее будем идти...

— Тем быстрее преодолеем расстояние? И люди все бегут. Все ищут чего-то нового и при этом топчут старое.

Федор промолчал, только прищурился, будто смотрел в прорезь прицельной планки. Глядел он на брата и прикладывал к нему его же присказку: «Все стороны лицевые, изнанки нету». Вернее, нет лица, есть только изнанка. И читает Василь, видно, не только «Кобзаря». Как же все-таки понимать Василевы речи? Его так и подмывает поносить, охаивать, что попадет на глаза. От этого, как кажется Федору, Василь получает какое-то наслаждение. Поэтому и Федор тоже начинает проникаться злостью, ему хочется уколоть Василя.

— Однако ты сам, как я вижу, не спешишь вернуться под вербу. Провел радио, столбы для электричества вкопал, в магазине к телевизору уже приценился. А электричество еще далеко не у всех в селе. Ждешь, пока по ухабам пройдут другие, укатают тебе дорогу, и ты по ней двинешься на своей телеге дальше?!

— Эти ухабы временные, — ввернул Олекса.

На лице Василя не дрогнула ни одна черточка. Только в глазах пробежал зеленый огонек злобы или злорадства: «Допек-таки!»

— Если речь идет об ухабах нашего колхоза, то их не скоро укатают, и я не скоро покачу воз. В нашем колхозе очень много временного. Постоянны только «временные трудности».

— Да еще хитрецы и скептики... Олекса, этого философа не переслушаешь. Тарахтит, как засушенный свиной пузырь с горошинами. Идите-ка лучше к девчатам, а то скажут, что у них невежливый дядя. Привел кавалера да и привязал его к двум сухим грушам.

Когда Олекса вышел в смежную комнату, Федор достал папиросу. Пощупал карманы — спички забыл дома. Выкрутил фитиль. Табак сыпался в огонь, стрелял искрами. Наконец прикурил.

— Если ты при нем еще хоть одну свою философию... — Пересушенный табак затрещал, папироса вспыхнула. — Ты же ляпаешь грязью в его душу.

— А что? В ней розовые лучики играют?..

— Пускай лучики. Придет время, и они вспыхнут пламенем. А ты их помоями: мол, вот я — правду... А в действительности — подлость. — И совсем тихо:— Нехорошо так, Василь.

Василевы разговоры — заморозки для весеннего цвета. Федор видит, как одно за другим разбивает Василь убеждения, которые сложились в голове Олексы. Они еще некрепки, еще не закалены жизнью. Олекса только сошел на жизненную дорогу с прямой, нарисованной на доске рукой профессора, которая иногда бежит не совсем прямо и на которой порой не узнаешь, где «А», а где «Б».

Федор глянул брату в глаза, но в них на самом донышке — все та же ироническая усмешка. Тогда он взял свои палки, встал, стукнув ими громче, чем всегда, об пол.

— Вот так вот!

Эти слова ударили, как тяжелый кулак по столу. Василь кашлянул, и усмешка примерзла к губам.

Федор подошел к ведрам, выпил воды и только тогда успокоился. Но в мыслях все тот же вопрос: «Василевы речи — злые шутки или истинные его мысли? И что их породило? Работу свою в конторе Василь выполняет внимательно. Все говорят: ни просчетов у него, ни обмана. Попросит кто чем помочь, нет отказа. А может, эти его разговоры — пчелиное жало?»

В другой комнате — тоже спор. Конечно, о книгах. Спорят Яринка и Олекса. Оксана сидит молча. Чудным ей кажется этот спор. Разве не все равно? Ведь говорят, что в книгах жизнь не всамделишная, а все писатель выдумывает. Хотя иногда выдумывает очень близко к тому, как у них на селе. Бывает, что Оксана и сама зачитывается, и порой до боли станет жаль кого-нибудь. Но это только так. Закроет книжку — и забудет. Пусть их! Чужая беда, чужая любовь, к чему за них переживать? У нее своя любовь.

— Автор и не ставил перед собой такого задания, — горячится Олекса. — Он хотел показать, как человек преодолевает...

— А я бы показала, как ему было тяжело!

— Книжка должна иметь оптимистический конец.

— Это что же — запретить грусть? А если человека разлюбили, если он болен? Скажите, Федор Лукьянович? — Она, видно, забыла в эту минуту, что и дядя ее болен и ему такие вопросы ранят душу. — И вообще все в книжке неправда. Не так ли?

Федору тоже не нравится эта книжка. И он еще раз убеждается, что простейший критерий оценки — он же и высший: правда. Ею и меряет Яринка. Она, Яринка, никогда не прислушивается к чужим мыслям, потому что имеет собственные. Ее не смущает, что ее мнение порой не укладывается в обычные, общепринятые шаблоны. Часто бывает, что ее мысли чуть сумбурны, но зато нередко точны и глубоки. Вот как сейчас.

Писатель покривил в романе против правды, пригладил, залепил пластырем зло. Он не показал настоящего, великого счастья, настоящей мечты. Есть еще такие книжки, есть! Писатель пощекочет читателю нервы, а в конце все выздоравливают, женятся, вселяются в новые квартиры. А зло залеплено, оно остается, оно и дальше мешает нам жить. Оно не вызывает у людей протеста, не зовет на борьбу, ибо замазано. Федору вдруг почему-то приходит на память «Маленький грешник» Коцюбинского.