Туркоче сонце в деревах,
Голубка по карнизу...
Червоно в небо устае
Новий псалом залiзу.
Видимо, он имел тогда в виду какой-то свой, отличный от всех, псалом железу.
Почему же ей никогда не читал стихов Павло? Ни одного стиха! Потому что сам их не любил? Но он ведь знал, что она любит поэзию.
Он много что знает и не делает. Он еще издали видит каждое препятствие и вовремя обойдет его. А Федор пойдет напролом и будет мучиться, биться, пока не победит, не отбросит его. Хотя, может быть, при этом покалечится и сам.
Марина догадывается, почему это так: Федор никогда не забывает, что за ним идут люди...
...Василь завел разговор на острые камешки, и он остановился. Хозяин тоже не стремится вывести его снова на дорогу. Попыхивает папиросой, прячет в дыму свою невеселую думу. Павлу почему-то вспоминается город, вечера, проведенные вместе с Федором и Мариной. Он любил город и неохотно покинул его.
Он в те дни очень боялся, что Марина не поедет с ним в село, а поехав, сбежит назад. Но она сказала, что рада уехать из города и, к его удивлению, быстрее, чем он сам, приросла к новому месту. А он... Нет, он не боится села. И мечты свои честолюбивые без сожаления швырнул в канаву. Ему хотелось лишь покоя. И немножко.... почета. Но эта работа поглотила его без остатка. То ли он не осиливал ее, то ли делал что-то не так. А может, сгорела вся его энергия или вера в себя, в других угасла? Ему казалось, что тяжелее его работы нет ничего на свете. Он хлопотал с утра до вечера, а от этого не прибавлялось ни уверенности, ни веры. Придет домой, а ему и есть не хочется. Ни благодарности, ни ласки за работу. И казалось Павлу, что он идет по льду, и лед под ним вот-вот проломится. Сначала страх в нем дупло выгрыз, а потом туда вселилось равнодушие. Иногда, хоть и весьма редко, мелькает какая-то мысль, осветит прожектором душу. Но с кем посоветоваться? С Ревой? Эх!.. С Мариной?
Он никогда не делился с нею своими заботами. А она — своими. У нее одни хлопоты, у него — другие. Павло понимал, что ей после института необходимо отработать три года. Но эта работа затянулась. Чего ей не хватает? Ну, зачем ей смотреть на чужие недуги? А она как будто сама хочет наверстать что-то утраченное раньше. Прежде она стремилась помочь ему распутать его мысли. Но тогда он надеялся, что распутает их сам. А теперь поздно: крепко затянулся узел. И лететь им дальше в разных ключах, а пить воду из одного озера. За что он любит ее? Может, именно за то, что не села на этом озере навсегда, а хочет лететь дальше, что имеет собственную гордость. Но куда она может прилететь? Этот полет бесконечен. «Благородная, нужная людям профессия...» Профессия-то нужная, а кому нужен ты сам? Только себе. И нужно поэтому жить тем, что растет вокруг. Вот ему... Выскочить бы по животноводству хоть на третье место — и тогда можно проситься... Только куда проситься, и разве тогда отпустят? Но ведь обещали... На старое место, заведующим районной семенной лабораторией, агрономом даже. Устал...
Марина тоже устает. Хотя ее усталость иная. Работа для нее стала привычной потребностью. Она говорит, что чувствует себя легко после каждой удачной операции. И радостно, мол, проводить за дверь больницы улыбающегося человека. В этом ее высшая награда.
Рюмки наливал Рева. Сначала он говорил: «Будем пузатые», а дальше просто «Будьмо». На носу у него мокрой изморосью — капельки пота. Они свидетельствовали о том, что Степан Аксентьевич вплотную подошел к своей норме. С Федором не чокался. Этот безногий расстроил им компанию. И ладно бы только компанию. Наслушается его председатель и становится каким-то странным. Да и его, Реву, безногий пытается поучать на ферме. Подговаривает баб, — и прежде-то они были вреднющие, а теперь и совсем взбесились. Побил Щупачке ведра — довела проклятая баба! — и она его на этот... женский совет. Сколько конфуза набрался!..
Он рассказал об этом за столом; начал шутя (посмешить председателя), а кончил со злостью:
— Вот какую «демократию» развели! И куда только власть смотрит? Взъелись на меня за то, что красть не даю. Правильно делали в сорок седьмом: за килограмм зерна — на всю катушку по статье...
— Вы так изучили статьи, будто готовитесь в тюрьму сесть, — отставил полную рюмку Федор.
Он в упор посмотрел на Реву, а тот его взглядом сверлит. Да не то ослаб от горилки взгляд или материал попался слишком крепкий, но Рева начинает вдруг хлопать веками, а там и совсем, потопил глаза в чарке.
— Неужели все ваши колхозники воры? Воровское село или как?
— Развелись.
— Если кто и принесет с поля узелок... ты клевещешь на людей. У тебя заработаешь — на соль к селедке, — неожиданно для Федора встал на его защиту Василь. — Свой животноводческий метод ты не только к скоту, а и к людям хочешь применить. И выходит тогда у нас: одному — как бугаю, другому — как волу.
— Нужно по правде работать...
— По твоей правде — глаза повылезут. Вот ты жаловался сейчас, сторожа в коровник не найдешь. А кто туда пойдет?.. Ночь сейчас как море. С шести вечера до восьми утра — четырнадцать часов на холоде за три рубля. Поэтому и не хочет никто идти. Малая заинтересованность. Ты заплати...
«Обое рябое... — мусолит мысль Степан Аксентьевич. — Только этот беспартийный, а тот билет красненький носит, прикрывается им. Чего сюда приехал? Небось натворил чего-нибудь там».
— Воров, расхитителей социалистической собственности хочешь под защиту взять! — подкладывает хворост Степан Аксентьевич.
— Мне тебя нечего защищать. — И Василь, закрыв Реву спиной, обращается только к Федору и Павлу. — Если бы в том принесенном с поля узелке заключалась вся беда! А то ведь люди не хотят работать, бегут от земли! Она утратила над ними силу. Я не про ту злую силу, про которую писали Кобылянская, Коцюбинский. А про любовь к земле. Скажите, это не страшно? Ведь это почти то же, что любовь к ребенку.
Впервые с такой болью прорвались у Василя слова. Значит, живое сидит в нем, стонет, просится наружу. Значит, можно его разбудить.
Тикали на стене часы, хлестал в стекло дождь. В плотное молчание пытался опять втиснуться Рева, но Федор и Василь отставили рюмки, встали из-за стола.
Видно, Павлова водка обожгла душу Федора. Она снова болела и ныла. Почему? Он не мог понять. Что-то ожило, проснулось в ней. Иной день протекал спокойно, но проходило время, и он опять, как птица перед бурей, начинал бунтовать, не находил себе места. Сердился, мучился, словно чайка, которую он принес с Удая. Ночь чайка проводила в сенях, возле уток. Федору ни разу не удалось застать ее спящей. Всю долгую осеннюю ночь — на одной ноге, все словно прислушивалась к чему-то и жалобно попискивала. Она, верно, была сторожем стаи чаек. Днем либо бродила по хате, либо дремала где-нибудь в углу. А то вдруг внезапно закричит, замечется, побежит, волоча по полу сломанные крылья.
Наверное, не поднять их уже чайке никогда. Не коснуться ей крылами воды, не высечь из тучи искр. Чего бунтует чайка? Не может без табуна? Ведь предназначено ей жить в белокрылой стае, А может, это боль жжет ее крылья? Потому что самому Федору после той ночи на Удае боль давала себя знать все больше и больше... Он не жаловался никому, не просил сочувствия. Порой гнев наполнял сердце Федора, но он не давал ему пролиться на кого-нибудь. Скрипел зубами, ощущая свою беспомощность, боролся с болезнью, как с живым существом. Это существо чаще всего отдавало ему день, а забирало ночь. И он метался, стонал во сне, разговаривал. Олекса спал крепко, не слышал ничего. А Одарка просыпалась каждую ночь, подолгу слушала, вытирая уголком одеяла слезы.
За эти несколько месяцев у Федора на окне собралось более десяти вырезанных из дерева фигурок. Среди них и фигурка солдата. Она чаще других привлекает взгляд Федора. Порой ему казалось, есть что-то в ней Миколино, а потом, приглядевшись, уверялся, что нет ничего. Значит, ему просто хотелось, чтобы было. Как в той песней «Та не змалювали любоi розмови». А может, не все правда и в этой песне. Есть на свете живые картины, живые скульптуры. Он сам не раз уносился воображением от полотна картины, смеялся с запорожцами, убегал по мостику от грозы, мерз в санях на сибирском тракте. Хорошо, что не забыл ты Миколу! Только таланта маловато у тебя. А как хотелось бы оживить в дереве черты друга! Сидит на коряге, тетрадь в руке. В зубах соломинка. И улыбка на губах чуть тлеет. И даже не улыбка это, а кротость и искренность мерцает и рдеет на устах Миколы. Ой, как, не хватает Федору сейчас этой улыбки!.. Они вдвоем несли один камень, вдвоем мечтали о большом открытии. Покорить расщепленный атом, заставить его не убивать, а помогать жить, вертеть турбины, освещать самые далекие углы. Но погиб Микола и забрал половину мечты. А оставшаяся половина оказалась слишком малой. Или, может, просто повседневная работа затушила этот порыв Федора? Он не умел работать с холодным сердцем. И его находки тоже многого стоят. Но поиски утомили. «Если не бросишь работу, болезнь сожрет твое сердце», — так сказал ему знакомый врач. Он больше никогда не развернет ватман, не поглядит в электронное стеклышко. Он должен забыть обо всем и тихо, покорно сказать: «Я уже забыл».
Степана Аксентьевича Реву не мучила совесть. Перед ним не очень криво и не очень прямо — именно так, как удобнее писать, — листочек бумаги. Чернильница тоже на ровненьком квадратном листочке, рядом с нею — политический словарь и очки. Степан Аксентьевич видит в очках плохо и поэтому надевает их только на собраниях, заседаниях и перед важными гостями.
Буквы выскакивают из-под Ревиного пера ровненькими, как будто нанизанными на длинные спицы.
«..А еще сообщаю, что вышеупомянутый Федор Лукьянович Кущ подбивает животноводов, чтобы они не брали высоких социалистических обязательств, не перенимали новых методов откормки как рогатого, так и безрогого скота, в чем находит наибольшую поддержку у своего брата Василия Лукьяновича Куща, беспартийного, бухгалтера колхоза «Веселый лан». Оба они элементы ненадежные, вредные — ревизионисты».