Сердце и камень — страница 27 из 48

Может, лучше бы потерять их совсем? Страшно иметь ноги — и не иметь их...

Никогда не смиришься с мыслью, что их нет. Бесконечная надежда морит не меньше, чем отчаянье.

Но признайся, только ли в ногах причина? Ты все, еще не можешь забыть несбывшуюся мечту. Ты искал луч. И не нашел его. Как стрела из лука, всю жизнь летел к цели — и не попал. Но разве ты не знал радости от этих поисков? Разве не подлинное счастье — искать? Это наивысшее призвание человека. И разве не истинная радость — жить? Федор убеждал себя, что он уже закончил жизнь, а в душе, в сердце сам сопротивлялся этой мысли. И чем дальше, тем сильнее. «Ты ноешь? А почему? — спрашивал он себя. — Потому, что ты в стороне от большой жизненной дороги, от колонн, которые идут по ней. Раньше ты был в самой гуще. А теперь — на глухом проселке... Только разве здесь проселок, а не тот же путь к той же большой магистрали? И разве не тот же человек идет по этому пути? Да, тот же человек — созидатель, строитель новых дорог, новой жизни. Она нашла тебя и здесь, в Голубой долине. Ты чувствуешь это?»

Придя к такому заключению, Федор с радостью и опасением, словно чему-то недозволенному, отдается этой мысли. Теперь бывали минуты, когда ему казалось, что он может дотронуться кончиками пальцев до теплых звезд и пропеть вслед за жаворонком его песню.

Вот и сегодня.

Стуча по хате палками, он мурлыкал песенку. Затем приспособив возле окна скамеечку, взял в руки стамеску и принялся за недоконченную работу, усмехнувшись приключившемуся сегодня с ним.

Пронза попишка! Поставил над криничкой цементную трубу и вычеканил на ней его имя. «Сооружено священником Зиновием и рабом божиим Федором». Федор только сегодня узнал об этом. А когда пошел поглядеть, надпись имела уже совсем иной вид и смысл. Кто-то соскреб долотом «И», присоединил дефисом «божьего раба» к Зиновию, а под его именем глубоко, в палец, вырубил «и свободным человеком, не рабом».

Федор понимает: не для шутки катил попишка цементную трубу. Был у него хитрый умысел. Темные прихожане должны были думать, что число рабов увеличилось на одного.

А Олекса и его друзья перечеканили надпись. Наивный и даже смешной способ борьбы. Ведь чеканить не на трубах, а в человеческих душах надо! В душах тех, кто толпится в церкви, стремясь к Зиновиеву кресту. И рубить вместе с Олексой, с комсомольцами, с другими людьми. Найти к ним путь.

Снова найти. Он бежал от этого слова, а оно, оказывается, догнало его и здесь, возле тихой кринички. Да, от него невозможно спрятаться. Это «найти», эта тоска по труду и есть сам человек. Он владеет миром. Он строит мир. По частичке, по зернышку. Для себя и для других людей.

И поэтому-то воспоминание о криничке приятно щекочет Федору душу. Хорошо летом присесть путнику под орешником возле нее! Вода в ней прозрачная и холодная, от нее даже зубы сводит. Выходит, маленькая криничка тоже может принести радость!

Эти мысли Федора спугнул стук копыт. У ворот привязывал лошадь Павло. Приезд Павла и удивил и обрадовал его. Давненько Турчин объезжает горой его хату. Поначалу навещал часто, возил на каждое собрание. Потом стал присылать подводу. А последний раз Федор месил грязь, добираясь на собрание.

Но Павло не спешит в хату. Ходит по двору, осматривается по-хозяйски. Не похоже, чтобы его привело сюда срочное дело. Видно, хочет растопить тот ледок, который залег между ними от последних стычек. Эта мысль греет и немножко пугает, ибо

разговоры их наедине были не слишком приятны для обоих. Да Федор и не умеет вести легкую беседу. Где-то там, внутри, сидит в нем еще другой человек, который контролирует, сверяет все сказанное. И этот человек чрезмерно деликатен и придирчив. Он заставляет Федора краснеть, путаться.

А с Павлом — и подавно. Федор каждый раз пытается отгадать из слов Павла, из его поведения, как живется ему с Мариной, говорят ли они когда-нибудь о нем? Но домашняя жизнь Павла для него запретная зона. Если б они с первой встречи повели легкий, непринужденный разговор, приперченный грубыми мужскими шутками, приправленный остротами...

Нет, они не могли повести такого разговора. Значит, только о детстве, о войне, о колхозе — и потом снова под веселые детские черешни.

Федор отгадал: Павло приехал наладить им же нарушенный мир. Он напрасно пытался сохранить холод в сердце к Федору. Хоть и не совсем прав Федор, укоряя его в неправильном ведении хозяйства, но у него, конечно, нет злого умысла. Что ему, должность председателя нужна?! И за спиной он не наговаривает. Ядовитый он немного... Так это — болезнь. Жизнь. И, верно, в работе не повезло. Не то разве бы он приехал в эту захлюпанную дождями Новую Греблю! А ты и сам сознаешься себе, что в работе своей стоишь не на твердой почве, а на купине: шаткой и неверной.

Павло делал вид, будто разглядывает под камышовым навесом ульи — живая память по деду Луке! — а сам мысленно готовился к разговору. И начал он его не так, как намеревался. Пожаловался на ненастье, на свою работу.

— Ты говоришь, устал, — прервал его Федор. — А я знаю другое. Какой бы тяжелой ни была работа, а когда она по сердцу, когда видишь, что создаешь что-то, нет усталости! Я знаю, Павло, усталость. Но я ведь работал с холодным металлом и немыми цифрами. А ты — с людьми.

— От людей не дождешься благодарности... — сказал Павло.

И сам был не рад, что разговор опять сбился на старую стежку. И Федор почувствовал, что ломает доброе согласие, но что-то в нем запротестовало, засопротивлялось этой Павловой философии, и он уже не мог сдержать себя.

— А за что благодарить? Ты делай для них — и не требуй ничего. Ни места в президиуме, ни портрета в газете. Помрешь, они тебе сами памятник поставят, как Марусе Рогоз. Тот же, кто возводит его себе при жизни, при жизни становится мертвым. Ты помоги им построить жизнь.

Помоги! Как будто Павло не помогает. Он бьется, как перепел в силках. Павло из колхоза себе щепки не принес. Поросенка купил в соседнем колхозе. Картошку — в городе на базаре. Даже дрова — по наряду, за деньги. А место в президиуме, так кому оно не приятно? И разве он его не заслужил? У него высшее образование, опыт руководящей работы. Конечно, этого он не сказал.

— Я даю, что могу. А они получают, что заработали.

— Видишь: «Я даю». А надо, чтоб работал ты для них и зависел от них.

— Я от них? Все-таки в колхозе хозяин я...

— Ты слуга, Павлусь.

Сам не знал, как сорвалось «Павлусь».

И это искреннее «Павлусь», мягкий голос товарища смяли уже чуточку злое упрямство.

— Ты прав. Конечно, в теории. То есть в принципе. Правда, на практике порой от этого приходится отступать. И тоже на пользу людям. Хотя они и не понимают этого.

«Еще один народник», — подумал Федор, но Павлу этого не сказал. Чувствовал: тот обидится. Ему нужно как-то иначе, мягче.

В хату прокрались сумерки, и Павло чиркнул спичкой, зажег каганчик на окне. Разговор, вечерняя тишина, мягкий свет удивительно сближали их, располагали к откровенности.

— Темно, еще испортишь, — кивнул он головой на резьбу. — Что это?

— Да так, забавляюсь. — Федор поставил на стол кленовый брусок. Снизу — еще брусок, а сверху холодное дерево уже щурилось лукавыми женскими глазами. Обворожительная женственная гордая головка была чуть-чуть откинута назад, в сторону.

— Сработаю полсотни — понесу на продажу, — пошутил Федор.

Но Павло не отрываясь смотрел на стол. Федору немного странным показался его неподвижный взгляд, он даже польстил его авторскому самолюбию. И Федор, чтобы лучше было видно, переставил каганчик на стол. Луч от трепетного огненного язычка упал на женское лицо, заиграл на губах улыбкой. И вдруг словно раскаленная игла прошла сквозь сердце Федора. Он даже отшатнулся к стене, оцепенел... Она, Марина. Ее улыбка.

Марина улыбалась ему, а не Павлу. Потому что Павло встал, бросил что-то сквозь зубы: мол, конь наступил на повод. Но он не вернется, хоть и оставил незакрытой дверь. Он узнал первый.

Да, это Марина. Его первое, единственное живое художественное произведение. Как же это случилось? Ведь он никогда не стремился запечатлеть ее в дереве! Просто вырезывал женскую голову... А может, о ней все это время думал? Нет, нет. Он уверял себя, что любовь к Марине умерла. А не она ли вела его руку в работе? Он хотел видеть ее. Видеть постоянно — и вот она пришла.

После затишья — буря в душе у Федора. Он в смятении заметался по хате. Сердце болело, ревновало, снова напоминая, что оно живое, что бьется...

Федор сердился на себя, на Марину, а заодно и на Павла. Тот, наверное, презирает его, смеется над Федором. И он имеет право. В этот миг Федор ненавидел Павла. Хотел ненавидеть Марину — и не мог.

А Павло тем временем, стегая плеткой коня, мчался притихшей улицей. Опомнился он только у своего двора и натянул поводья.

Зачем он мчался домой? Чтобы увидеть Марину? Чтоб увериться, что там, в хате Федора, не произошло ошибки?

Не произошло. Ну и что же... Что тебе? Пускай хоть всю Марусину рощу изрежет на деревянные идолы. Марина для него — только деревянный идол.

Марина развешивала на веревке платьица их маленькой дочки. Увидев разгоряченного Павла на взмыленной лошади, удивилась. Это напомнило ей первые месяцы ее деревенской жизни. Очень нравился ей тогда Павло на коне. Он был еще легким и живым. Как будто все это было совсем недавно. И вместе с тем так давно. Теперь он осунулся, отяжелел. И не столько телом, сколько духом. Правда, слишком подвижным Павло никогда не был. Марине так ни разу и не удалось до конца растопить лед, лежавший на его душе. Лед безразличия и беспечности. Он легко мог бросить в споре обвинение и не озаботиться в дальнейшем о том, чтобы проверить ого справедливость и, если нужно, снять его. Марина и сейчас не может этого понять. А не узнав до конца правды, она не могла обнять Павла, не могла сесть рядом. Металась, билась: «Пойми, пойми!..» А он только отмахивался. Ему было достаточно, чтобы сора утихла, чтобы Марина отступилась. «Ну, довольно. Что там у нас на ужин?»