Федор пробежал глазами напечатанную на папиросной бумаге страницу машинописи, перевернул еще несколько. Хотел возвратить, но секретарь покачал головой.
— Пусть у вас останется. Вам тоже следует познакомиться с нашими планами. А может... — прищурился он, видимо, от папиросного дыма, разогнал ладонью облачко. — Хотя, что касается вас, — это дело доброй воли.
Шофер посигналил: машина уже выбегала из-под горы в село. Секретарь велел ехать прямо на ферму. Оттуда и Федору ближе к дому. Возле школы машина догнала Реву. Тот, заложив руки в карманы старомодного пальто, шел на ферму. По просьбе секретаря шофер затормозил, подозвал Реву.
Рева сегодня вторично очутился лицом к лицу с Федором, да еще после того, как удрал от него в поле. Теперь Федор сидит в райкомовской машине, в которой едет сам секретарь. Рева даже подался вперед к секретарю, как будто искал у него защиты. Но для Ревы именно это движение оказалось роковым. Степан Аксентьевич забыл, что только перед этим он целовался с граненым стаканом, а секретарь райкома сурово карал за такие «поцелуи» в рабочее время. Вот и сейчас, уловив водочный дух, он остановил машину и сам приоткрыл дверцу:
— Вылезайте.
— То есть я... — забегал глазами Рева. — Я, конечно... Разве я что, я ничего, а если там что-то, так что ж такого... — прожевал он глуповато и робко чужую остроту, разгрызая, словно краденый орех, неуверенный смешок. Он все еще не мог понять, шутит или серьезно говорит секретарь.
— Моя машина не для пьяниц. Выйдите и ждите меня на ферме. Если я приеду, а вас там не будет, считайте, что вы уже не заведующий.
Рева оборвал «хи-хи», словно разгрыз червивый орех. В мгновение ока, пятясь, он выкатился из машины. Когда машина подъехала к ферме, Рева уже стоял у двери коровника, вытянувшись, как солдат в карауле. Только большой живот не мог подчиниться этой команде, выпирал под куцым пиджаком, как поросенок в мешке. Степан Аксентьевич преодолел огородами двухсотметровку и три, хоть и невысокие, барьера — плетни.
Федору смешон Рева, особенно если представить себе, как «солидный» Степан Аксентьевич берет с ходу плетни, и обидно за секретаря.
— Женя, подбросишь товарища домой...
Но Федор, поблагодарив шофера, вылез из машины вслед за секретарем. Подойдя к нему, он, став так, чтобы никто посторонний не слышал, сказал:
— Не знаю, как назвать ваш поступок. Но... Вы можете рекомендовать освободить его от работы, объявить выговор и даже...
— Даже что?
— Набить в темном углу морду так, чтоб никто не видел. Если, конечно, он не даст сдачи. А все остальное — самоуправство.
Машину окружили доярки, подвозчики. Федор уже хотел уйти и только тут вспомнил о бумагах, втиснутых в руку секретаршей.
— Девчата, тут вот бумаги. Может, кто будет проходить мимо конторы...
Все, кто стоял возле него, протянули руки. Он отдал бумаги веселоглазой низенькой девушке и пошел со двора.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Утомленно мигая красными, как от бессонницы, фарами и ощупывая ими дорогу впереди себя, машина медленно съезжала под гору. Петру Юхимовичу эта гора казалась символической — последняя гора за плечами. Через неделю — сессия райсовета, где он сложит свои полномочия председателя райисполкома, сдаст эту машину, и дальше на ней поедет кто-то помоложе, поэнергичнее. А он сядет на обочине на отдых. И станет больше смотреть уже не вперед, а назад, перебирая в памяти пройденные пути, считая оставшиеся позади перекрестки. Аккуратно, раз в месяц, станет он расписываться в пенсионной книжке. Его начнут приглашать на собрания в школы, на пионерские сборы, и он будет рассказывать о боях, о босых красноармейцах, усатых партизанах, — о славных минувших днях, кажущихся детям чем-то очень и очень далеким, видимым лишь сквозь туманную завесу, имя которой — история. В их глазах он уже и сам история. Они повяжут ему на шею красный галстук, потом выйдут под грохот барабана за ворота школы в поход и забудут о нем.
Стучит в сердце, просится и другая мысль:
«Всю жизнь ты рассыпал по пути зерна, а люди сейчас жнут колосья и вспоминают тебя. Да и не дадут они тебе греться на лежанке. Сам ты каждое утро будешь торопливо перечитывать районную газету, звонить в райком, в райисполком, ходить от учреждения к учреждению, потихоньку затягиваться папироской, сидя в последнем ряду, испробуешь своим кулаком крепость дубовой трибуны на сцене. Да в конце концов что тебе до того: вспомнят или не вспомнят. Ты радуйся тому, что посеял не куколь, а зерна».
Но эту, другую мысль Петро Юхимович упорно гонит от себя. Так он готовил себя в пенсионеры.
Машина сползает с горы. Слева, вдоль Удая, темнел лес, справа рассыпались по подгорью огоньки. Бобрусь читал их, словно хороший охотник следы на снегу. А что, казалось бы, можно было прочитать по тем огонькам?
Внимательному глазу — многое. Вон там утомленно цедит во тьму желтоватый свет маленькое, почти вровень с землей, окошко: подслеповатый каганчик стоит на полу. Щупачка, вдова, шелушит возле печи фасоль или обминает калачики. Вытаращилась большим, занавешенным голубой шторой окном Ревина двадцатиметровка. И белые строганые столбы, сцепившись проводами, тоже идут к его двору. «А хату Щупачки обошли. Ишь, мудрецы! Ну, погодите, погодите!.. Я еще вам хвосты подкручу... То-то вы и план мне не показали... Уже списали на пенсию. Нет, поспешили...»
Большой яркий свет в угловом окне хаты Вихолы — учительница проверяет ученические тетради. А вон там подслеповато мигает прикрученным фитилем каганчик на плите. Мигать ему всю ночь: в хате ребенок. Часу в четвертом раскроют глаза вон те темные окна, — проснутся доярки, станут собираться на ферму. Четыре, по два с каждой стороны, светлых пятна возле хаты Куща Василя: отец читает, дочери сидят над учебниками. В вишняке покойного Луки тоже блуждает лучик. Что-то и Федор читает. Хотя, наверное, не до чтения ему сейчас. Звонил Петро Юхимович в райком, и ему рассказали о бюро, о выговоре. Не разобрались хлопцы, поспешили, помяли Кущу душу.
— Иван Антонович, — положил руку на плечо уже немолодому шоферу. — Остановите. Я переночую у Марины. А вы завтра заезжайте из города.
Наружная дверь не заперта, и Петро Юхимович постучал в косяк двери, которая вела к Федоровой светелке.
— В скит можно?
— Если не грешны... — Сразу же радостно: — Петро Юхимович! Заходите! Раздевайтесь. Плащ — вот сюда, шапку — сюда...
Пока Петро Юхимович раздевался, Федор придвинул к маленькому, им самим сделанному столику второй стул, убрал разбросанные книжки. Старался угадать, зачем приехал Бобрусь. Наверное, этот выговор привел сюда Петра Юхимовича. Чего хочет он? Посоветовать что-нибудь, посочувствовать? Но Федор не хочет ничьего сочувствия, даже Бобруся. Сочувствие — это все равно что жалость. Однако он был благодарен Петру Юхимовичу за то, что тот приехал.
— Ты один? — прервал его мысли Бобрусь. — А где тетка Одарка, постоялец где?
— Агроном в конторе. Баба Одарка спит на печи.
— Как он, агроном ваш, толковый? Прижился в селе? Помнится, что-то говорил мне Рева.
— Парень хороший. Горячий. Хотя прямо из аудитории на поле, под вихри... Но помаленьку привыкает. А вот, кажется, и он.
Федор обрадовался приходу Олексы. Бобрусь же, напротив, хотя и с интересом, но как будто и с досадой пожал Скрипке руку. «Эх, не мог ты, хлопче, прийти чуть попозже!»
Федор угостил Бобруся домашней махоркой, а тот его районными новостями. Ни Кущ, ни Скрипка не высказывали Петру Юхимовичу своих забот, но он видел: плещется в глазах обоих усталость, и книжки на столе — беспорядочной кучей, черные слоны, прижав в угол белого короля, так и не сделали ему мат, — и все вместе покрывается пылью.
— А я вот доплясываю последний танец, — молвил Бобрусь, как будто даже весело. — Вот тот, что до Межигорского спаса. Через неделю сдаю дела. На пенсию!
— Все заботы — в суму! — улыбнулся Олекса. — Теперь, наверное, почитаете!..
— О-о!.. — поднял брови Петр Юхимович. — Может, давай поменяемся? Я тебе беллетристику и пенсию, а ты мне — годы и суму с заботами. В твои годы я таскал с собой мешки всяких забот. И со всеми справлялся. Сколько тебе? Двадцать три. В двадцать три и я поехал в село. Послали. — Бобрусь стряхнул в пепельницу пепел с папиросы, улыбнулся своим воспоминаниям. — Советскую власть укреплять, продналог собирать. Правда, поначалу долгонько не клеилось у меня дело. Потому что все думал за год коммунизм построить. Случались и курьезы. Как-то прибегаю на заседание комнезама, а там вовсю кипит баталия. Вопрос в порядке дня: аборт! Бедняки одержали верх, провели свое решение: кулакам платить за аборт по сто рублей, середнякам — по пятьдесят, беднякам — бесплатно. Послушал я — и аж плюнул с досады. «Ваше решение, — говорю, — только на руку классовому врагу.
Предлагаю наоборот. С бедняка — сто рублей, с середняка — пятьдесят, а кулачкам делать аборты бесплатно. Пускай вымирает кулак как класс, середняк плодится по возможности, бедняк множится и произрастает на страх капиталу».
Олекса и Федор засмеялись. Но Федор понял, что эту басню, а может и не басню, Бобрусь рассказал неспроста. И не только для Олексы, но и для него.
Бобрусь еще рассказал несколько подобных житейских курьезов, посмешил своих собеседников и только тогда поднялся:
— Ну, передохнул, наговорил вам полные уши, пора и честь знать! Ты, Федя, проводи-ка меня.
Федор и Олекса приглашали гостя остаться ужинать, но Бобрусь отказался, ссылаясь на то, что его ждет с ужином Марина.
— Ты бы пиджак накинул, — сказал он, прикрывая дверь. — Ну, да я тебя морозить долго не буду... Знаю твою беду. Это все чьи-то козни. Ты кому-то стал поперек дороги. У нас еще такое бывает...
— Я эту беду, Петро Юхимович, перебуду, — сказал Федор: — Напишу в обком, в ЦК.
Он как будто и не волновался, а тело сотрясала дрожь. Последнее время Федо