Сердце и камень — страница 35 из 48

— Правда, мы домой? И фрицев нет?..

«Что это со мною? Что я такое говорю?»

— Дядя, дядя!.. — испуганно отступил к плетню Мишко. — Это я...

— Вижу. Разве я не вижу?.. Как же тебя?..

Вот вертится в памяти, как звать племянника, поймать имя не может. Он не в силах даже и собственное имя вспомнить. «Не упасть бы, не упасть! — Федор напрягает внимание, напрягает мускулы. — А то святоши скажут: кара господня. Вот калитка. Я не упаду... Я все понимаю...»

— Тебя Мишей зовут. А меня — Федором. Правда?

— Дядя, дядя! Ой, держитесь!..

Это были последние слова, которые запомнил Федор. Он все же сам вошел в хату и, не раздеваясь, повалился на кровать, будто в яму упал. Федор не помнит, долго ли он лежал так. Когда пришел в себя, он уже в своей кровати, лежал на подушке, раздетый. В хате — голоса, суетились люди. Но он видел их словно сквозь закопченное стекло. Федор горел, как в огне. Жар слизывал влагу губ, налил раскаленным оловом руки, ноги. На веках — горячие, расплавленные пятаки. Они давили на веки, смыкали их, и он снова падал в пропасть. Силой воли он останавливал это падение и шел куда-то вверх. Выше, выше, на крутую вершину, где солнце, где зной. Качался на своих больных ногах... И вдруг...

Он чувствует под ногами землю. Мягкую, прохладную, разрытую землю. И жар — не жар, а хищная струя огня с неба. Он — в окопе. Окопчик низенький, ниже колен. Не успел пулеметчик выкопать глубже, лежит на спине, раскинув руки. И у Федора из рук — тоже огонь, навстречу тому, что с неба.

В руках, как живой, дрожит пулемет, и гильзы вызванивают по молоденькому яблоневому стволу. Федору кажется, будто пулемет прикипел к его рукам, и он летит вместе с ним навстречу фашисту. Взревел крестатым крылом над головой самолет, и вот уже заходит на новый, третий круг.

Их много, этих самолетов, они чертят черными крестами задымленное небо, сыплют бомбы на узенькую запруду через речку. Все — против этой запруды. А один — против него. Может, фашист в горячке или остервенел от бешенства? Потому, что не упал перед ним лицом в землю этот человек, не спрятался в густом лозняке. И у Федора бешенство клокочет в груди. И опять огненная струя лижет небо, и снова Федор, как ему кажется, летит навстречу фашистскому истребителю. И сверху струя. Как две молнии. Кто кого одолеет? Над самым кружочком, пулеметным прицелом, — красное яблоко. Огненная струя поджаривает его, и Федор ловит ноздрями запах печеного яблока. Свежий запах печеного яблока, к удивлению, заглушил на миг запах пороховых газов и смерти.

Ревет, пикирует самолет. Наверное, от злобы дрожали вражеские руки. Федору кажется, что он уже видит перед собой хищное, оскаленное лицо врага. Но он не упадет перед ним. Не упадет! Только, видно, и фашист решил во что бы то ни стало расстрелять советского пулеметчика. Пикирует прямо на него. И вдруг рассыпалось яблоко, забрызгало белой пеной прицел. Стальной кнут огрел Федора по ногам ниже колен, швырнул его на землю. Федор, падая, еще раз повел пулеметным дулом, ударил фашиста свинцом под самые черные кресты.

Он и сейчас не знает, его ли пули повредили управление самолета или злоба бросила фашиста к самой земле, а может, Федор своей лютой ненавистью к врагу поразил самолет, но «мессер» рванулся, взревел и срезал верхушку одинокого тополя за речкой. Фашистский самолет упал в самом начале четвертого круга.

...Федор раскрыл глаза, потер их рукой.

Последнее, что он запомнил в том бою, — это завывание мотора и треск тополя. А потом ему рассказывали про чудо. Только на войне могут быть такие удивительные случаи. Самолет счесал верхушку тополя и упал в кусты, в болото. Наши саперы вытащили искалеченного пилота и отправили в санбат. Федору долгое время очень хотелось увидеть его. И сейчас тоже, хотя уже по-иному. Выжил ли он? Где он сейчас? Стучит костылями по полу баварской пивной или, может, рисует на фюзеляже теперь уже реактивного самолета черный крест, чтобы докончить четвертый круг: черный крест, похожий на те, на которые нагляделся Федор на войне и какой недавно видел на фото в газете, измеряет по карте расстояние от Бонна до Киева, накрывая толстым пальцем его Голубую долину?

Но врет, не накроет! И ненависть снова сдавила Федору горло. И опять над ним кольцо прицела и красное яблоко.

Но теперь ненадолго. Чья-то мягкая, прохладная ладонь коснулась его лба.

— Жар немного спал...

Федор раскрыл глаза. Марина. В белом халате, со шприцем в руке. На лице сосредоточенность и словно бы задумчивость. Федору кажется, она даже не идет к Марине.

— Ну как, легче? — говорит она и отнимает руку. — С глазами как? Вы видите?.. Что вы видите?

— Вижу эскулапа с мудрой палочкой в руке. — Улыбнувшись, Федор старается приподняться на локтях. — Что это со мною было?

— Лежи... Лежите... Было и есть. Грипп. Нам надо забрать вас в больницу.

— Грипп я перележу и дома.

— У вас грипп очень осложненный... И там мы вообще вас подлечим. Вам необходимо регулярное клиническое лечение.

— А вы думали, я не лечился? Во всех грязях, какие только есть на Кавказе и в Крыму, валялся. Все курортные дамочки — мои знакомые.

Федора почему-то не оставляет игривое настроение. Может, это от присутствия Марины. Уж не боялся ли он показать себя перед нею малодушным? Нет. Но ему хочется, чтобы это настроение подольше не уходило.

Федор и впоследствии не мог понять, что с ним произошло. И когда Марина стала настаивать, чтобы его перевезли в больницу, он согласился. Может, не хотел причинять хлопот бабе Одарке?

...Вот так и встретил Федор Новый год в больнице. Когда открывалась дверь его палаты, он видел маленькую елку в коридоре на окне.

«Взрослые тоже как дети, — думал Федор. — Обставили свою жизнь разными химерами: елочками, именинными столами, подарками, чтобы заполнить чем-то пустоту, чтоб не умереть с тоски». Люди боятся одиночества. И он все время убегал от него. А сейчас ему все равно. Он сам попросил, чтобы в больнице, если это возможно, положили его в отдельную палату. Палата его — два метра шириной и три длиной. Зато окно в ней большое. Через него видны ветки оголенного сада и кусочек грязного неба. Одиночество не угнетало Федора. Эта болезнь, эта новая беда не только не испугали его, а, напротив, сделали его равнодушным и как бы даже успокоенным. Надежда его растаяла, как журавлиная стая в небе, и напрасно было бы ожидать, что журавли вернутся на замерзшее озеро. Надо мириться с суровыми ударами судьбы.

Федор думал о прошлом без боли, без раскаяния. Он прожил жизнь, как ему велело сердце. Может, он так и не постиг ее смысла? Да и кто знает, в чем кроется этот смысл? В житейской беспечности, в погоне за неизвестным?

Каждый день постигает человек нечто новое и, не останавливаясь, спешит к какому-то неведомому рубежу. Человек расчленяет все окружающее и даже самого себя посредством разума на простейшие элементы. Он уже понял, что и сам является всего лишь небольшой частицей, хотя и весьма совершенной, но все же частицей необъятной бесконечной материи, участвуя в ее вечном круговороте. Он сам — только неустанное движение, постоянное стремление вперед. Но он еще не постиг до конца смысла любви и ненависти в своем сердце, не постиг голубиной радости в тихий вечер и дивного пробуждения на рассвете. Да он и не мог познать этого, ибо и сама жизнь утратила бы тогда привлекательность и очарование.

И все-таки, в чем смысл жизни?.. Федор больше душой, сердцем угадывает, в чем он. В той прохладной кринице, из которой пьют воду рабочие люди. Выкопать криничку, отдать всего себя людям в таких криницах, в капельках воды. Но тогда и мечта твоя настоящая. Она, как большая-большая криница, из которой могло пить много людей. Разве не про них, не про Голубую долину думал ты в бессонные ночи за работой?

Федору даже жарко стало от этой мысли. Он сел в кровати, но шаги за дверью уложили его обратно. Желание Федора, словно дерево молнией, расщеплено надвое. Он и хочет и не хочет, чтобы вошла Марина. Не хочет, потому что понимает: она только врач. Но с каждым приходом он ловит в ее взгляде какую-то скрытую тревогу и поэтому хочет, чтоб она пришла снова. Он должен убедиться, что не ошибся.

Но разве это не все равно?

Простудный жар миновал, грипп отступил, а вот желтые круги перед глазами не исчезали. Они проступают то гуще, то реже. И снова жгучая боль. Хотя Федор и говорит, что его осматривали по меньшей мере два десятка профессоров, Марина настаивала, чтобы привезли врача из города.

— Пусть он и не профессор и даже не доцент, а практиковал больше сорока лет. Озимый. Ты, верно, слышал о нем. Его весь район знает.

— Знахарь районного масштаба. — Федор все еще придерживается в разговоре с Мариной наигранно-бодрого тона. Ему думается, что такой тон наилучший в его положении.

Марина не сказала, что доктор Озимый уже пять лет не работает в больнице и почти совсем не практикует. А эта дорога ему и совсем тяжела. Но он — приятель отца, ее считает почти дочкой. Вот и сдался на ее просьбы.

...Сухонький, сморщенный старик долго сморкался в носовой платок, листал книжку на тумбочке. Расспрашивал не столько про болезнь, сколько про бывшую работу, жизнь. Разговорился и сам рассказал несколько случаев из своей практики, так что Федор даже забыл, зачем пожаловал к нему старичок. А может, забыл о том и Озимый? Ибо на прощанье рассказал последний местечковый анекдот, а Федору ничего не посоветовал, не сказал бодрых слов, какие он так часто слышал раньше.

Старичок весьма заинтересовал Федора, однако, когда вошла Марина, он напустил на себя равнодушие и спросил со смешинкой:

— Ну, что сказал знахарь? Пообещал нашептать?

На людях Федор и Марина говорили друг другу «вы». А когда оставались одни — «ты». «Ты» — не интимное и не дружеское, а привычное, старое, еще со времен детства.

— Он сказал, что это опасный рубеж. После него может быть улучшение или ухудшение... Если ухудшение — можешь ослепнуть, — тяжело выдохнула она последнее слово.