Сердце и камень — страница 36 из 48

— Либо дождик, либо снег... — усмехнулся Федор, а к сердцу будто кто-то притронулся льдиной.




Марина никогда не скрывала от больных правды: пусть знают, пусть готовят себя к борьбе. Но эта правда была слишком страшной и для нее. Жалость острыми когтями впилась в сердце, и оно болело, плакало.

Марина знала: Федор скроет страх. Но будет ли он бороться сейчас? «Больше всего мне не нравится, — сказал Озимый, — его равнодушие. Нужно вывести больного из этого состояния».

Чем? Что может сделать она, которая причинила ему столько горя?.. Может быть, и не произошло бы с ним такого, откликнись она сразу на его письмо, забери его вовремя.

Только впоследствии поняла Марина свою вину. Укоряла себя за неразумность свою. Другое дело, если бы тогда был он ей совсем безразличен!.. Зачем провожала того, первого?.. Просто попросил он. Проводила, как юность. Ей было жаль его. И шел ведь он на фронт. Почему не сломила она тогда своей никчемной гордости, не выпросила у Федора прощения?

На своем жизненном пути она не встречала больше такого человека. Без лукавства, без хитрости. Нет людей из стали, но с волей стальною есть. Вот он, Федор. Разве Марина не знает, какие он терпит муки!.. Но переносит их молча. И все же... Тогда, в сорок первом, сорок втором, она была глупа, легкомысленна. А он умный, сильный... Как мог написать такое? Он же любил ее, она знает...

И Марина вздыхала, и в ее вздохе не только сожаление и раскаяние, но и еще что-то, чему она не знала названия...


* * *

Сегодня Федору особенно тяжело. В этот свой день каждый человек старается казаться веселым, жизнерадостным, кроме тех, совсем юных, которые и в самом деле веселы, ибо спешат пробежать годы отрочества. А людям, которые перешагнули юность, трудно убежать от мыслей.

И в этот день, посидев в кругу друзей, ты, оставшись наедине, возвращаешься мыслями в прошлое, все взвешиваешь, выверяешь...

Сорок три года прожил Федор Кущ. А вот не хочется ему присчитывать этот последний год.

Но кто-то другой пересчитал их все. Федору интересно, кто? Не только посчитал, но и сообщил другим. Наверное, Василь.

И хоть небольшая, но сладкая капля падает на сердце. «Не забыл...»

Он пришел первым. Какой-то молчаливый, тихий, даже торжественный. Федору показалось, словно он прислушивается к тишине, ищет что-то в своей душе, будто клад выстукивает. Но есть ли там что-то? Наверное, есть. И дума залегла морщинами на лбу.

— Ну, чем тебя наша Марина лечит?

И про себя отметил, что Федор осунулся. Конечно, он ни за что не признается, что у него болит и как он себя чувствует. Среди них, Кущей, этот Кущ больше других изломанный, но, видно, и самый цепкий.

— Зарос ты очень. Бритвы нет?

— Вышли все лезвия.

— Я пришлю с какой-нибудь из девчат.

Перебросились еще несколькими незначительными фразами, и Василь, оглянувшись на дверь, расстегнул пиджак.

— Тут я тебе... Оно, может, и не положено, да я и не знаю, что ты пьешь. — И он, вынув высокую бутылку с длинным горлышком, задвинул ее под кровать. — Кажется, такое, кислое. А ради такого дня... — вынул и вторую, с белой головкой.

Налил Федору, и тот не отказался, выпил. Потом налил и себе, уже больше, до половины.

— Эх, закуску не взял! Ну, за твое здоровье! И за твои слова: чтобы исполнились они до конца.

Федор не спросил, какие это слова. Спросил другое:

— Что в колхозе делается?

Ему было интересно, что скажет Василь. Колхозные новости он знал и без него. Каждое утро их рассказывали ему санитарки, он сам просил не прикрывать плотно дверь — слушал по радио последние известия: и областные и сельские. К своему удивлению, слушал с интересом и каждую мысль из речей, постановлений оценивал применительно к своему колхозу. А думать было над чем...

— Пока что ничего. Да еще осень гнилая... Не знаем, как с кормами выкрутимся. Комиссию по распределению кормов образовали. Меня председателем назначили.

— Тебя, не Павла? — удивился Федор.

— Да... Вышло уж так. Отчасти люди просили, а отчасти я сам набился.

— И теперь жалеешь?

— Нет, не жалею. — И Василь хитро прищурил глаза. В них — невидимые раньше Федором искорки. — Читаешь про Пленум? Вот и чешется кое-кто. И есть от чего. У одних урожаи как урожаи, а у других нищета колосится. И это все у тех, кто о людях забыл. Не болеют за урожай, как за свой собственный. Ни в одном плане нет такой графы: «Благосостояние людей». Да и не может ее быть, так как все графы ей подчинены...

Василь поднялся, застегнул пиджак.

— Ну, ладно. Выздоравливай. Вертится у меня в голове один планик. Но мы его вместе обмозгуем. Бывай!..

Сказал «бывай», а сам еще долго мял в руках шапку. Хотелось ему похвалиться, и вместе с тем он ощущал какую-то неловкость. Он слышал, что на Пленуме, или перед Пленумом, зачитывали письма, присланные с мест. Теперь ему не терпелось узнать, было ли среди них письмо, написанное им. Он ведь собрал цифры, послал записку, конечно, без подписи, в Москву. Послал тогда, когда Федор уже лежал в больнице. Если и не зачитывали этой записки всем, то все же сами ознакомились с ней. Значит, писал не зря...

Так и не сказав ничего Федору, он ушел. А Федор понял, что за искорки он увидел в глазах у Василя. Это были искорки веры.

В обед прибежала Яринка. Выложила из кошелки лезвия, зубную щетку, мыльницу и другую туалетную мелочь. Спросила, не принести ли что-нибудь почитать. Им в библиотеку новые книжки привезли. Не новые, но, может, он читал их давно? «Повесть о настоящем человеке».

Федор сжал губы, чтобы не рассмеяться, и все же улыбнулся. Яринка вспыхнула, как маков цвет под солнцем, опустила глаза.

— А может, вам что-нибудь из классики достать?

Баба Одарка принесла пирожки с маком и творогом.

Олекса где-то раздобыл и принес Федору небольшой чемоданчик-приемник. Это лучший подарок.

Олекса осунулся, лицо его словно бы вытянулось. Во время посещения он никак не мог усидеть на месте, все вертелся, потирал руки, и Федору было не трудно отгадать, что у него снова какой-то план, какая-то идея и она не дает ему покоя. Какая же? На этот раз и в самом деле интересная. Запрудить Сокорин яр. Как же, он помнит и бывший пруд. И, конечно, сделать это должны они, комсомольцы, сами.

Сейчас Федор слушает «Фауста».

Тихо, утомленно льется музыка. Федору кажется, что когда-то слушал оперу по-иному. Спорил с Мефистофелем, да и с Фаустом. А сейчас ему не хочется спорить. Он ловит мелодию и в то же время прислушивается к чему-то.

Но к чему тебе прислушиваться? Может, ты кого-то ждешь?

За окном жалобной музыкой стонет раненый ветер... Бежал он, спешил по раскисшим огородам и накололся на острый сучок. И теперь неистовствует, плачет меж деревьев. Федор сел на кровати, вглядывается в тропинку, убегающую в траве в темноту. Хмурый вечер медленно натягивает на село серый капюшон. Тоскливо... Туманно. Слякоть. Кружится над осокорем воронье, все никак не усядется на ночь. Ежатся от ветра хаты, мигают красными окнами. Федор вынул из-под кровати бутылку — ту, с белой головкой:

Но вынуть пробку не успел. Почти неслышно скрипнула дверь, и в комнату вошла Марина. Но не в халате, как всегда, а в голубом платье, плотно облегавшем ее фигуру, в лакированных туфлях.

— Это... Что это?..

Ее не столько испугало, сколько удивило увиденное.

— Это водка. А у меня есть и другое, — сказал Федор и достал бутылку с вином. — Сегодня мне дозволено. Да и... может испортиться...

— Не говори глупостей. — И вдруг тряхнула головой: — Я тоже выпью с тобой. У тебя нет второго стакана?

— У меня мыльница есть.

Вынул из тумбочки мыльницу — ту, новую, что принесла Яринка. Он удивлялся самому себе. После того что произошло между ними, сидел так спокойно и разливал вино. Он думал, что его ненависть как камень. Камнем она и была. Но, видно, не гранитом, а песчаником, известняком. Время, ветры источили его, и теперь он словно трухлявое дерево.

Они пили не столько вино, как воспоминания. Тех далеких, счастливейших дней на пароходе. И даже мыльница, как тогда... И воспоминание это связывало их, убирало из сердца Федора колючки и навевало грусть.

— Я знаю, что ты делал, Федор, эти годы. Ты дошел, куда стремился?..

Федор покачал головой.

— А почему? Ошибся в выборе цели?

— Наверное, тоже нет. Просто... таланта не хватило. Для того чтобы сделать что-то, нужно быть или очень одаренным и сильным, или фанатиком.

Она возразила только мысленно: «Разве ты не сильный, разве не талантлив?» Поняла все, и ей еще больше стало жаль Федора.

— Надо верить...

— Знаю. Только не в то, во что верил раньше. А ты? Во что ты веришь?

Марине хотелось сказать: «В то, во что и ты: в людей, в любовь», — но не решилась.

— Так... Во все хорошее, — ответила она.


* * *

Оксана, чтоб не встретиться с Олексой или Яринкой, только на следующий день пришла в больницу. Села тихо на краешек стула, перебирая пальцами кончики платка. Глаза полузакрыты веками, смотрит в пол. И сама она не знала, почему ей так стыдно перед дядей. Только раз, когда Федор рассказал ей про запруду в Сокорином яру, которую завтра начнут насыпать комсомольцы, у нее заблестели глаза, пробудился интерес. Так, посидев тихо, она ушла. Федор знал: в церковь она больше не ходит. Но и не пробудилась: осталась как прибитая дождем к земле былинка.

Чем можно ее поднять? Где найти слова утешения? И какие эти слова? Одно существует на свете лекарство от таких ран — люди. Люди, их труд, их общие заботы.

* * *

Олекса вскарабкался на холм, поглядел вдоль яра. Старый, седой, он раскинулся, как великан, посреди поля, закинул свои потрескавшиеся ноги далеко-далеко под гору. По дну яра вилась дорога, скрывалась в одном из боковых овражков. От того места и почти до конца яра дно иссечено большими шахматными клетками. То неудачные, заиленные руды. Их одиннадцать, по количеству председателей колхоза, которые подвизались после войны в Новой Гребле. Словно на смех, каждый председатель прудил свой пруд. Весной вода рвала плотину, летом пруд мелел, берега осыпались. Сыпучие берега, плохие, ноздреватые почвы.