довы, как Варька. Впрочем, нет, такой она не была бы никогда...»
На стене тикали часы, пока хватило сил держать гирю, потом остановились и стали прислушиваться. Спит ли?
Да, она спала, прижавшись щекой к мокрой подушке.
Проснулась от какого-то внутреннего толчка. Ее разбудила тишина, но ей казалось, будто она слышит крик. В затуманенной слезами и смутным сном голове вспыхивала и гасла какая-то мысль. Ага, она поняла, откуда крик. «Это оно, наверное, разрывается от плача. Мокрое, голодное... А, собственно, какое мне дело? Что оно, мое? Пусть хоть лопнет на радость тем постылым!» Этой мыслью, как панцирем, она попыталась оградить свое сердце. Только, видно, оградила не плотно. Сквозь маленькую щелочку в сердце проникала жалость. Проникала медленно, болезненно. «А ведь они бы только обрадовались, если бы оно умерло. А оно же и вправду может простудиться».
Это уже было самопобуждение. Катерина боролась с собой, мысли ее метались, путались во мраке. А мрак, преодолев все преграды, доносил издали слабый крик и как бы расступался на мгновение, тогда она видела барахтающиеся, посиневшие от холода ручонки и ножонки. К этому чувству примешивалось и другое. Злоба, бешенство, презрение к тем, кто был повинен в этом крике.
— Какие же вы люди! — Уже вслух. — Чтоб никогда вы не видели добра, чтоб ваша любовь обернулась вам отравой!
Но мрак прятал лица ее обидчиков, а вместо них выставлял крохотные ручки и ножки. Наконец не стало мочи. Вскочив с кровати, она ощупью нашла и накинула платок. Перед тем как выйти, сунула на шесток в тлеющую еще, притрушенную жаром золу горшочек.
Теперь она подкрадывалась к конторе, как злоумышленница. Село отдыхало. Только в окне бухгалтерии устало мигал огонек. Остановилась под кустом крушины, огляделась. Тихо. Печально. Глухо, по-осеннему шумели осокори за конторой. Заметив на ступеньках крыльца скрюченную фигуру, пошла снова садом к задней двери.
Когда бежала назад садом, прижимала ребенка к груди крепко-крепко, чтобы хоть немного пригасить крик. Бежала берегом, чтобы никого не встретить, бежала всю дорогу, словно спасалась от погони. Отдышалась уже в хате, когда зажгла каганец. Дитя, притихшее дорогой, заплакало и разбудило Мишка. Тот высунул из-за трубы взъерошенную голову, заморгал глазенками, а потом сказал сердито:
— Это опять в капусте нашла? А Мишко за молоком ходи?!
— Спи. Сама буду молоко носить. А весной козу купим.
Вытащила из угла Оленкину люльку, застелила чистым лоскутом. Потом нашла в столе старую соску, сполоснула в теплой воде, налила молока в бутылку. Ребенок с жадностью зачмокал, да так, что даже молоко забулькало в бутылке. Так и заснул с бутылкой под боком. Катерина достала из шкафа платок, завесила люльку.
Долго-долго стояла она посреди хаты. Потом переставила на стол в светлицу лампу, отыскала на подоконнике чернильницу и той же водой, в которой мыла соску, развела чернила. Вырвав из тетради чистый листок, села к столу. Вздохнула и крупными водянистыми буквами вывела на бумаге: «В суд. Заявление о разводе». Поставила точку — и словно бы отрезала ею собственную мысль. Грызла ручку, морщила лоб и никак не могла найти нужных слов. Вдруг ей показалось, будто чего-то не хватает в хате. Оглянулась и поняла чего. Подтянула гирю, качнула маятник и снова села к столу. Теперь перо побежало быстро. Часы отсчитывали новое время.
Гость
— Лида, гость у тебя, — таким известием встретил ее на перелазе дед Махтей.
Первым передать добрую новость — разве это не радостно? Но в голосе старика скорее предостережение, сочувствие.
От этой вести Лида вздрогнула, словно наступила на острую колючку. Поняла все. Молча кивнула головой, медленно пошла вниз по вязкой осенней тропинке. Ноги скользили, в левой туфле хлюпала вода. Ей почему-то припомнилось, что когда-то она бродила по лужам, а в туфлях всегда было сухо. Чинил их сам Василь.
Вот и хата. Светилось в маленькой комнатке. Лида вздохнула облегченно. На стене беспорядочно качались тени, цедился из форточки папиросный дым. До отвращения знакомые, растрепанные тени: Кулик, Михайло. Старая компания. Обмывают возвращение.
Под Лидиной дверью — Волк, высокий остроухий пес с печальными глазами. Повизгивает тихо, почти без голоса, виновато машет хвостом. Когда в комнате Василия (уже полгода, как Лида отделилась) начинается пьянка, Волк всегда удирает к Лиде. Лежит под лавкой, пока не затихнут голоса за стеной, потом начинает визжать, царапаться в дверь.
Волк, наверное, единственное существо, которое осталось верным Василю. Везде и всюду — неотступно за ним, будто его вторая тень. Лиде кажется, что если бы не этот пес, давно бы кто-нибудь снял с пиджака Василя и его Звезду. Но Волк никого не подпускает к спящему. Как-то, рассказывали, забрел Василь на вечеринку, пил на пороге воду и упал, где стоял. Волк сел рядом. И пришлось хлопцам и девчатам всю ночь продремать в углу на лавке.
Лида вспоминает, как впервые принес Василь Волка. Принес в шапке. Он выловил его, утопающего, из воды. То было в те далекие, а Лиде и сегодня самые близкие дни, когда Василь субботними вечерами надевал пиджак, брал ее под руку, и они выходили на большак. Шли вместе со всеми «в проходку» по кругу, и Звезда, словно маленькое солнце, горела у него на груди.
На всех собраниях, совещаниях — Василь в президиуме. Потом выбрали его председателем колхоза. Уже они не ходили «в проходку». И уже не он, а другие сеяли лен, за который Василя люди удостоили высокой чести, а правительство — награды.
Лида не припомнит, как и когда ступил Василь на дорожку по наклонной. Как-то незаметно, исподволь. Выдаст справку, выпишет лес на хату... Благодарят, приглашают на рождение, на именины. А то и без видимых причин подкарауливают. То бригадир поджидает около конторы, когда председатель выходит из правления, то кладовщик. «Зайдем, Василий Дмитриевич, ко мне. Ты же свой человек, не гордец».
А может, думается Лиде, и президиумы, должности тоже отчасти виноваты... Не подходил к ним тихий хлебороб и чоботарь Василь. Понемногу, незаметно, потерял он или разнес по избам села и по чайным района свою всегдашнюю застенчивость, Уже и карандашом по графину позвякивал на заседаниях. А дело осилить не умел. Прикрывался от людей тем же графином, протоколом. А разве в должности счастье? В уважении, в искреннем человеческом слове.
А дальше... Чем ниже опускался Василь по должностной лестнице, тем горше пил. Директором засолзавода... Заведующим кооперацией... Завмагом... Просто продавцом. Петро Гнатович, учитель физики, даже шутку про Василя придумал — злую шутку, что, мол, открыл он на примере Василя новый закон, — количество выпитой водки равняется количеству вытесненного разума. Теперь уже Василя не выбирали ни в президиум, ни депутатом в райсовет. И он со всеми ссорился, похвалялся Звездой, говорил, что его затирают, что завистники и клеветники съели его. А пускай бы сами попробовали хозяйствовать. К тем завистникам, в минуты гнева, причислял он и ее. «Вишь, старается, на Доску почета лезет. Это мне назло...» Подозревал ее в неверности. Что она на ферме, а заведует фермой не она, а Иван, бывший его товарищ, который тоже когда-то ухаживал за Лидой, да так до сих пор и не женился.
У Лиды обида накрепко засела в груди. Почему подозревает? За что позорит ее? За то, что стала между ним и чаркой? И почему она такая несчастная? Почему?..
Один только раз он откликнулся на ее отчаянье. И все же не так, как ждала она. Лежал он после похмелья безвольный, равнодушно глядел в потолок.
— Эх, все равно! Уже не подняться мне. То, что было, травой поросло...
А им бы ведь только жить да жить! Жизнь повсюду, как цветы весной, расцветает.
Но он втаптывал эти цветы в грязь, покуда не упал туда сам. Попал в тюрьму. Сел пьяный в кооперативную машину, наехал на колхозных телят. Но, видно, все обошлось, — только месяц просидел он за тюремной решеткой. Выпустили без суда. А то бы лишился и Звезды. Лида даже не знает, хорошо ли, что его выпустили? Тяжело так думать о муже, об отце ее детей, да что поделаешь. Может, там он отвык бы от рюмки, одумался бы?
Тихо вошла в хату. Волк остался за дверью.
Дети уже спали. На белой подушке рядышком две черные головки.
Не стала включать свет, сидела в темноте, плела свою невеселую думу. Звенели за стеной рюмки, доносилась горестная песня. Любимая песня Василя:
Е у мене жiнка,
Ще й дiточок двое,
Ще й дiточок двое,
Чорнявi обое...
Лиде кажется, что сегодня он поет ее не попросту спьяну, а с глубокой тоской, по-настоящему. Но нет... Она уже не верит и песне...
Она не слышала, как утих гомон за стеной. Проснулась от какого-то стука. По комнате блуждал луч месяца, в уголке оконного стекла, прямо над ее головой, дрожала большая и прозрачная, как детская слеза, звезда.
За окном в лучах месяца чернела длинноухая шапка Махтея. Открыла окно.
— Лида. Там, за яром, Василь... — Дед неловко переступил с ноги на ногу, глядя поверх ее головы. — Морозец к утру набирается. Как бы не замерз. В луже ведь..
— А те... Михайло, Кулик?
— Известно, кумпания. Напились на чужое и разбежались по домам. Хотели мы с Никифором, да собака не подпускает. Оно, может, и ничего... Я это так, сказать только. — Махтей еще минуту потоптался и скрипнул воротами.
Тишина. Настороженно затрещал сверчок и смолк. А потом снова осторожно острое — чирк! Как будто в сердце иголка.
Закрыла окно и, забыв включить свет, поспешно принялась искать туфли. Они были мокрые, но она не заметила этого.
...Сегодня она впервые проспала стадо. Наверное, потому, что сон не приходил всю ночь и задремала только на рассвете. Теперь пришлось самой гнать корову на пастбище.
Возвращалась к хате, а ноги невольно замедляли шаги. Лучше бы ей сейчас, пока еще не проснулся Василь, собраться и уйти на работу. Она вчера не нашла у него ключ, и пришлось положить его у себя на кушетке.