Сердце и камень — страница 7 из 48

— О, еще как!.. Только ты сейчас так говоришь... А потом уедешь, забудешь...

Она смотрела в его черные глаза, а у самой сердце замирало в груди. Она хотела его запомнить надолго-надолго, навсегда... Разве ж он приедет! Кто она? Доярка. А он вот статьи пишет. Его там упрашивать будут. «А может?.. Он хороший, он нежный, он любит...»



Паровозный гудок болью отозвался в сердце. А когда он затих, Олекса ощутил ужасающую пустоту. Ее не заполнишь ни веселым шумом города, ни улыбками прохожих, ни всплесками днепровской волны. Он корил себя в мыслях: «Почему не поехал с нею? А вдруг кто-нибудь займет место агронома в Новой Гребле?»

Нет, он сегодня же напишет туда письмо и сразу по приезде пойдет к директору института, — а может, уже работает комиссия по назначению, тогда к председателю комиссии, — и попросит, чтоб ему дали назначение в Новую Греблю. Они дадут, они должны дать!

Он поедет, чего бы это ни стоило!

Когда через несколько дней Олекса пришел в общежитие к своему другу Леньке и показал заявление, написанное на имя директора, тот чуть не подавился пирожком. От Леонида Олекса никогда ни в чем не таился. Они уселись на кровать, и Олекса рассказал ему все. Про Оксану, «свадебного отца» коменданта, про свою любовь. Только Леонид — вот уж настоящий чудак! Он всегда противоречит Олексе. Тогда, раньше, укорял его лабораторией, а теперь сказал другое:

— Я давно видел, что ты не способен стрелять по одной мишени. Ты ухаешь сразу по всем. Влюбился ты не впервые...

— Это не то, совсем не то!..

— Вот и я говорю. Если бы в село, да просто ‚так — помогай тебе бог, хоть и несуществующий! Подумай, не сам ли ты свою любовь выдумал? Она, твоя любовь, представляется мне картошкой-скороспелкой. — Это он умышленно, чтобы охладить товарища, подбирал грубые слова. — Ее надо проверить на всхожесть. Потому, может, это не любовь, а... Как бы тебе сказать?.. Монах в тебе взбунтовался... Пройдет время — и скороспелка отойдет.

Олекса вначале оскорбился, а потом рассмеялся. Но переубеждать товарища не стал: разве он поймет?!


ГЛАВА ТРЕТЬЯ


«Вот и подвел ты черту под своим жизненным балансом, смял и выбросил его в печь. А может, тебе только кажется, что ты испепелил его? Ведь память и дальше выхватывает и бросает на счеты косточки-воспоминания. Да, это не случайно твоя память притянула такое сухое и казенное слово — «баланс». Вся твоя жизнь замкнулась в столбиках холодных цифр. Ты ни в один дом, ни одному человеку не принес ни крошечки тепла. Ни единой искорки!

Но ты оберегал их жилища. Ты прожил, как тебе велела совесть. Совесть человека, совесть коммуниста. Ты не требовал от жизни лишнего, ты сам выбрал свой путь. А искорки! Тебе не пришлось передать из рук в руки свой труд, услышать слова благодарности, уловить ласку чужих глаз. Поэт напишет книгу, художник нарисует картину, кузнец выкует топор... И труд их с благодарностью принимают люди.

А чего, собственно, ты хочешь? О каком тепле ты мечтаешь? Ведь люди тоже отдавали и отдают тебе свой труд.

Тебя просто мучают собственные неудачи. Ты искал не искру, не луч, а огромный костер, который смог бы обогреть много-много людей. Но имей мужество сознаться, что ты взвалил себе на плечи непосильную ношу. Ее несут сейчас сотни ученых во всех уголках Земли. Академики, профессора... Мысли всех направлены на одно. Объединившись, усмирить атом. Сделать покорной людям эту страшную и грозную силу, чтобы она не убивала, а согревала людей, пахала поля, варила сталь, растопляла снега, мчала к звездам могучие ракеты. Это была и твоя мечта. Но ты должен согласиться, что лишь благодаря случаю пришла к тебе мысль о возможности иного пересечения магнитных полей. Тебя включили в группу. И дальше поиски вы продолжали вместе. Но ты не терял надежды, что именно тебе первому сверкнет та искра, которая приведет в действие всю, пока еще неживую, схему. Откуда взялась у тебя такая надежда, порой перераставшая в уверенность? Наверное, от того, что ты только одною ею жил. Тебе казалось, что линии чертежей наиболее туго переплелись именно в твоём сердце. Что сигналы установки «Альфа» быстрее всех ловят твои глаза. Ты напрягал все свои силы, чтобы не упасть под тяжестью. Думалось, положи ты свое сердце — и оно оказалось бы самой надежной твердью, которая способна удержать огромную испепеляющую энергию атома: именно оно, а не свинец и не вакуум — пространство, лишенное воздуха! Но ведь ты не знаешь других сердец! Ты близко почувствовал только еще одно. Сильное, горячее. Миколино сердце.

То, что вы наивно стремились найти тогда, в дни вашей дружбы, было уже раньше вас открыто другими. И это была лишь капля того, что ты искал потом. Однако ты всегда верил в Миколу, в его ум, в удивительную силу его духа. Микола вел и тебя. Но у тебя не хватило силы. Твоя мысль устала. А теперь... Теперь ты должен не выдать никому своей боли. Ты не имеешь права нарушать спокойствие других. Только завистники ноют на людях. Да и чего тебе ныть? Вокруг тебя полный покой. Тихая, мечтательная заводь. Ты избавился от тревог, избавился от забот.

Только лишить себя всяких забот — это значит отказаться от жизни. Чтобы заполнить пустоту, твои коллеги по пенсии прибегают ко всему. Одни засыпают редакции метелицами воспоминаний, другие слоняются по магазинам, третьи — бывают и такие — ссорятся между собой из-за былых заслуг, роются в старых походных мешках: «В краевом музее моя фотография одна, а Сидоровых — две. А кто он и кто я!..»

И только? Нет, неправда! Многие из них читают лекции, заседают в хозяйственных советах, учат молодых. И хорошие воспоминания — тоже на пользу людям».

И так целыми днями дума теснила думу. Привыкший к напряженному труду мозг всеми силами стремился побороть тоску и безделье. Уже вторую неделю Федор, просыпаясь по утрам, видел над головой потрескивающуюся матицу отцовской хаты. В первые дни не утихал в Кущевой хате скрип дверей — это наведывались родичи, знакомые. А потом пришла тишина. У каждого своя работа, свои хлопоты. И Федору казалось, что тишина эта окутала собою весь мир.

После прогулки на гору Федор три дня пролежал в постели. Вскоре они вдвоем с батьком ввинтили в осокорь, что растет под окном, крюки с чашечками, протянули от Василевой хаты провода, и Федор установил динамик. С той поры маленький динамик с латунной сеткой стал его постоянным собеседником. Он, подобно глухому деду, говорил без умолку сам, оставляя без внимания слова Федора, перебивая его мысли.

На реку Федор не ходил и удочек — постоянных спутников пенсионера — из принципа не брал в руки.

День безделья нельзя измерить. Его надо пережить, надо видеть покоящиеся на коленях здоровые рабочие руки, самому испытать, как тщетно убегаешь от своих мыслей, от сознания, что все вокруг ищет чего-то и зовет куда-то. Казалось бы, что особенного в том?.. А мысль между тем сопротивляется, словно дитя в свивальнике, она не хочет отдыха, она жизнедеятельна. Прислонится Федор к окну, а там, от Ляховской могилы, как бы подкарауливает его ветряк. Неутомимо день и ночь ловит он дырявыми крыльями ветер, подмигивает Федору. И тот догадывается, о чем, хоть и не может до конца понять язык ветряка.

«А ведь это только начало, первые дни, — ужасается Федор. — Что же будет дальше?»

Они самые страшные, эти первые дни, первые недели. По ночам снился ему его конструкторский стол, на нем начатые чертежи. Федор внезапно просыпался и уже не смыкал глаз до утра.

Пробовал спрятаться в книгах. Попросил Яринку, и она принесла из библиотеки полкорзины разных книг. Среди них были и книги любимого с детства поэта. Но усилия растворить в книгах свой день остались тщетны, тщетны были и попытки спрятаться от себя за мудростью книжных страниц. Мысль все время вырывалась из них. А сочинения любимого поэта приносили только грусть. Когда-то его стихи, может, не совсем ювелирно отделанные, жгли сердце, резали словом, как ножом. Слабый и робкий в жизни, — Федор знал его немного лично, — поэт поднимался на такие поэтические высоты, что мог говорить от имени всего народа. Он перевоплощался, становился Прометеем, Гераклом, пророком. Но вдохновение проходило, и он сходил с вершин, опять становясь трусливым, мелочным человечком, который не переставал думать о своем бессмертии, о своей славе, а сам то и дело оглядывался на метровый портрет человека в военной форме, повешенный над столом. И чем дальше, тем ровнее, холоднее становились его стихи. А Прометей и робкий человек неизменно боролись меж собой. И диво — смертный человечек побеждал бессмертного. Поэт пел уже не соло, а в хоре. И теперь уже свои партии в хоре издавал отдельными книжицами. Стихи в них были однотонны и гладки.

И эти бесконечные сборнички отдыхали на полках, в новых, незахватанных обложках. А Федор любил поэта таким, каким тот был в молодости. Порывистым и сильным...

...Дед Лука изредка ходил в колхоз на работу, а больше суетился дома, в сарайчике. Чинил и свое и колхозное.

Он чутьем уловил беспокойство сына, сердцем постиг и причину его, но не знал, чем помочь. Боялся, как бы опять не оставил его сын и не уехал в город, как покинул старший. А с меньшим у него не было согласия. Тот обращался с ним, словно с ребенком.

«Хоть бы окрутила какая, привязала к Новой Гребле!» — думал дед, бросая на Федора озабоченные взгляды.

— Может, самогоночки согнать? — спросил он как-то. Но, заметив, как удивленно вскинул брови сын, засуетился, словно чего-то не мог найти на полочке. — Это я пошутил. Думал, может любишь. Люди вон гонят по селу...

А однажды, подобрав в вишняке оставленную сыном книжку, принес ее в хату, спросил:

— Федя, а что это ты резьбу совсем забросил? Бывало, хлопцем неплохо вырезывал.

— Наверное, уже забыл, — ответил Федор. — Раз только, в войну долго стояли в обороне, — от нечего делать ложки долбил. А разве что?

— Да это я так... Не успеваю сам. Полки хотел новые сделать в хату, барвинком или цветочками какими украсить.