Тогда до уха начинали доноситься монотонные крики раненых; казалось, будто всех поразило одним огромным взрывом. Эти крики, выражавшие удивительные страдания твари, звучали словно запоздавший протест жизни против исторической машины, безучастно переехавшей живые тела и все еще стоящей на парах.
Эти мгновения я помню столь отчетливо, что ощущаю даже запах пороха, который клубами исходил от распаханной взрывами земли. На всех лицах было написано удивительное замешательство – как если бы позади пылающих театральных декораций, исчезнувших словно по мановению руки, открылась разгадка какой-то непростой задачи. Перед усталым внутренним взором медленно догорала некогда яркая и блестящая иллюзия, которую питали старые грезы и страсть, граничащая с безумием.
Что мир – это большой сумасшедший дом, а за безумием скрывается метод и даже коварство… что люди, как статисты, импровизируют в спектакле, поставленном неким невидимым режиссером, и в то же время не сознают происходящего, которое только сейчас предстало перед ними застывшей картиной… что люди, говоря по-прусски, состоят на службе… все это угадывается интуитивно, в состоянии телесного изнеможения и оживления чувств, чутьем, обостренным близостью смерти.
Быть может, мир, пышно украсивший себя желто-красными языками пламени, ослепил глаза и теперь на сетчатке остался лишь его черный остов. Но в душу проникло легкое и светлое чувство, подобное тому, с которым проснувшийся человек пытается вспомнить о пережитом во сне.
Разве все это не выглядит так, как если бы мировой дух немного резко, немного поспешно приподнял свой покров, так что скрытое под ним на мгновение явилось притупленному чувству? Когда мир потрясается в своей основе, возникают трещины, по которым мы угадываем тайны постройки, скрытые от нас в обычное время. Так и тогда, в бою, я испытал чувство, будто на короткое мгновение сердцем овладела какая-то более глубокая действительность, чем действительность победы, между тем как из второй линии траншей смерть уже обращала на нее свое дуло.
«Педанты» и «трубачи»
Юберлинген
Склонность к педантизму и мелочности – один из первых симптомов, обнаруживающих изъян в природном здоровье. Инструмент наших чувств приспособлен для удобного обращения с вещами и людьми. Если мы в полном порядке, наши удовольствия должны быть сильными, хватка решительной, а аппетит не слишком разборчивым. Обычно нам не свойственно видеть кожные поры на человеческих лицах.
Напротив, в состоянии слабости общее впечатление отходит на второй план, а его место занимают детали. Духовное и телесное отвращение становится более интенсивным, чувства же обостряются, достигая несоразмерной утонченности. Шумы, запахи и цвета обступают нас со всех сторон, яства рождают пресыщение. Прежде всего начинает внушать отвращение мясо, вслед за ним – табак и крепкие напитки; это отвращение очень быстро овладевает теми, кто предается подобным наслаждениям. Развивается нетерпимость воздерживающихся.
Рассудок испытывает тягу к подозрительности, к сомнениям и казуистике. Язык обнаруживает свои задние мысли, свою двусмысленность и многозначность. Контекст мысли отступает на задний план; дух лучше понимает отдельные слова, чем фразы и структуры. Отсюда следует пунктирный и запутанный вид противоречия, мешающий последовательному осуществлению действий. Вырабатывается преувеличенно четкое письмо, мысль стремится ко все более точным формулировкам, отточенная грамматика начинает мешать свободному течению мыслей и превращается в утонченную и пустую игру. Так возникает отфильтрованный стиль, который иногда удивляет своей бесплодной красотой и искусственным здоровьем, – проза для вегетарианцев. В изобразительном искусстве ему соответствует пустой классицизм.
Сюда относится также особый тип чувствительности, способной видеть моральные свойства словно через призму увеличительного стекла, – болезненная проницательность тех, кто испортил свой аппетит чрезмерным вниманием к людям. В этом случае черты лица обнаруживают внутреннюю диспропорцию, улыбка становится неприятной, звучание голоса выдает лживость и замыслы, втайне питаемые говорящим. Такая утонченность чувств выражается и в разглядывании своего отражения в зеркале, свойственном самокопателям, типу людей, нередко встречающемуся в протестантских странах.
Породе «педантов», склонных взвешивать все вещи на аптекарских весах, противоположна порода людей, которые имеют дело только с нечеловеческими тяжестями и именуются «трубачами». Этот второй сорт людей более опасен, ибо если пылинка все же занимает какой-то, пусть крошечный, участок земли, то во втором случае царит совершенно неопределенная воздушная стихия. Все вещи принимают пустой и надутый, искаженный и гипертрофированный характер. Они, как флаги, полощутся на ветру настроений и мнений.
Если «педанты» зачастую склонны к пессимизму, то «трубачи» – отъявленные оптимисты. Первые остаются на одном месте и замкнуты в себе, вторые подвижны и беспокойны. У одних дух наподобие часовщика погружается во все более тонкие механизмы, у других он мощно пульсирует, выдувая самые разные фигуры. У одних дух действует концентрически, у других – эксцентрически. Первый охотно замыкается в сектах, второй предпочитает большие собрания и публичные площади. Если изучать «трубача» в течение нескольких лет, можно составить каталог его наклонностей – например, философ-«трубач» трубит о себе в каждой философской системе.
Гостя-«трубача» слышно уже в прихожей: он вихрем врывается в дом и сразу завязывает разговор. Наталкиваясь на возражения, он начинает грубить и ретируется. Однако злится недолго; это спектакль, который повторяется каждые полгода. За это время становится очевидной совершеннейшая пустота тех взглядов, которые он в последний раз отстаивал. А между тем указывать ему на это было бы бесполезно, так как у него нет ни духовной стыдливости, ни ответственности.
«Педант» же прокрадывается тихо, чаше всего в часы рассвета и сумерек. Сначала такой утонченный и особенный взгляд на вещи застает врасплох. Но затем обнажается его уродство, его дьявольское копыто: «педант» предполагает, что мы согласимся с какой-нибудь нелепицей. Если он видит нашу неприступность, то прощается с колкостями и больше не появляется никогда. В то же время о нем и его последователях ходят слухи, поскольку такие умы нередко способны создавать секты.
Таковы два типа людей, с которыми главным образом нам приходится сталкиваться. Они подобны вогнутому и выпуклому зеркалам, каждое из которых искажает отражение на свой лад. Иногда даже кажется, что здоровый и крепкий рассудок встречается крайне редко. Однако только он умеет расставлять вещи по местам. Гвоздь вгоняют в стену не бесчисленные удары, бьющие мимо, а один точный удар.
Из прибрежных находок 3
Хельголанд
Во время первой прогулки по скалам недалеко от северного отрога до меня донесся резкий крик множества голосов. Я вспомнил, что одной из достопримечательностей острова является летняя колония северной кайры.
Вслед за этим я увидел, как птицы слетали со скалы: их гнезда были скрыты от глаз нависающим утесом. Я мог видеть лишь подлетающих и отлетающих птиц; они стрелой неслись к своим выводкам, как пчелы к гигантскому улью, и возвращались обратно за рыбой. Напрасно я пытался удержать их в поле зрения: они устремлялись далеко в море, превращались в черные точки и растворялись в бесконечности. А те, которые возвращались, столь же внезапно выныривали из пустоты.
Эта сцена повторялась с волшебным постоянством, приводя зрителя в состояние оцепенения. Море начинало принимать вид блестящего диска, где жизненные лучи сходились от окружности к таинственному центру, а затем расходились в таком же порядке. Убаюкивающее сияние этого зеркала, казалось, лишь усиливалось тем, что тонкая сеть траекторий ложилась на него как линии меридианов.
Такие фигуры оттачивают и в то же время кристаллизуют зрение: они как бы подносят к глазам двойную линзу, придавая им тем самым бо́льшую остроту. Их теллурическая математика оборачивается одним из тех грандиозных спектаклей, где со всей очевидностью предстают могущество и порядок земли. Здесь, так же как во второй песни «Мессии», к триумфу примешивается чувство ужаса, которое обычно вызывают леденящие душу движения скованного гиганта. Но прежде всего мы слышим в них отзвуки древней мелодии, нечто нам родственное – двойная игра духа, столь захватывающая и все же глубоко скрытая от нас. С одной стороны, эта игра задействует высшие металлические механизмы сознания, с другой – растворяется в неприрученной стихии.
Две эти склонности, столь различные между собой и даже вроде бы противостоящие друг другу как сон и явь, скрывают в себе единство и многообразие нашего столь загадочного мира. Мы обнаруживаем их в каждом большом столкновении нашей эпохи, в каждой теории и в каждом значительном явлении, более того, в характере каждого выдающегося человека. Ничто не характеризует нашу эпоху столь ярко, как это параллельное существование порывов необузданной силы и неустрашимого взгляда зрителя: таков наш стиль, стиль вулканической точности, своеобразие которого поймут, быть может, только следующие поколения.
И все же есть здесь что-то такое, что едва ли доступно историческому сознанию, а именно дикое и неуправляемое чередование двух ликов нашей власти – ликов стихии и порядка, сменяющих друг друга, как огонь и лед. Мы шагаем по этому миру как по некоему титаническому городу – одна его часть освещена заревом страшного пожара, а в другой рабочие трудятся над возведением грандиозных зданий. Перед глазами быстро сменяются картины глубокого и немого страдания. Оно переживается как будто во сне и подвластно демонической силе неуязвимого духа, который подчиняет себе хаос с помощью магии огней, молний и кристаллов.
Но подобно тому, как морская поверхность соединяется в одно целое с выверенными движениями маленьких птиц, так и в нашей эпохе можно найти точки, где эти две большие темы сближаются и сливаются друг с другом, и вполне возможно, что в совмещении этих плоскостей состоит метафизическая часть нашей задачи.