Вот примерно то же самое почувствовал и Августин.
До сей поры его никак не интересовало прикладное применение его знаний. Прикладников он даже в некотором роде презирал; точнее, относился к ним со снисходительностью средневекового схоласта, общающегося с работягами-алхимиками.
Подумать только, за несколько лет до Эбера его тогдашние коллеги-физики полагали, что еще немного фактического материала, эмпирических наблюдений, которые в обилии стали поступать из первых межзвездных экспедиций — и им откроются основополагающие законы бытия, связи, которыми сцеплены пространство и время! По глупой случайности, из-за неполадок в наношлеме пилота-испытателя, были открыты дискретные зоны и сам принцип прыжка — и наука впала в некую эйфорию. Еще немного, обещали популяризаторы, еще чуть-чуть — и мы проникнем в принцип дискретности пространства, построим нуль-порталы, позволяющие ходить на другие планеты как в собственный гардероб, наклепаем машин времени и начнем сами зажигать звезды! Но годы шли, фактаж копился, а прорыва не происходило. Стоило появиться некоей теории, которая как будто бы объясняла все — и буквально тут же новая экспедиция притаскивала нечто, опровергающее теорию начисто. Например, те же дискретные зоны никак не впихивались ни в общую, ни в специальную теорию относительности, которая господствовала в физике уже более ста лет. Попытки создать какую-то суперспециальную теорию относительности неуклонно проваливались. Пресловутых «черных дыр» не нашлось вовсе, зато обнаружились левиафаны. Наблюдения геофизиков за корой других планет перевернули ряд расхожих представлений о физике Земли. В довершение всего появились шедайин со своими наработками, и целая отрасль теоретической физики около столетия занималась только разгребанием их колоссального наследия. А меж тем количество эмпирических данных росло, и теоретическая физика оказалась по отношению к прикладной не только в расколе, но и в некотором загоне, как схоластика в свое время — к экспериментальной науке. Ученые снова сделались чернорабочими. Франклин запускал змея в грозу, Вольта и Гальвани мастерили кислотные батарейки и мучили лягушек, Лавуазье лично паял колбы — а современник лорда Августина Мак-Интайра де Риос-и-Риордан лично садился на торговый, исследовательский или военный корабль, чтобы самому исследовать потоки энергии и вещества вблизи от Ядра, газовые планеты-гиганты в процессе генезиса или энергию распада сверхтяжелых элементов в генераторе двигателя-атиграва. В определенном смысле повторялась история науки во времена Темных Веков: наиболее почтенная часть ученых (собственно, только они претендовали за звание ученых) занималась хранением наследия прошлых веков — от Ньютона до Чандракумара плюс изучала наследие шедайин, наименее почтенная часть ученых (которых никто учеными не признавал, и в первую очередь они сами) просто строила корабли, ходила на них туда и сюда и записывала результаты наблюдений. Примерно так обстояло дело в первые сто лет после Эбера. Конечно, каждый ученый-теоретик решал и практические задачи — какая из молодых колоний стала бы тратить средства, чтобы обучить в Метрополии физика, неспособного предсказать перемену погоды или вспышку на местном солнце, высчитать сейсмическую активность для строителей? Потом колонии начали вкладывать деньги в исследования — в первую очередь их интересовало усовершенствование кораблей и оружия. Здесь пути теоретиков и практиков разошлись: такие исследования уже нельзя было выполнять как поденную работу, на досуге отдаваясь размышлениям отвлеченного характера — но при экономическом подъеме колоний появился праздный класс, поставлявший кадры для новой схоластики. По сравнению с огромным количеством прикладников он был малочислен, и сосредоточен полностью вокруг учебных заведений и в них самих. Эти люди были скелетом науки — склеротичным и закостенелым, страдающим местами от размягчения тканей, а местами — от отложения солей, но в целом — именно скелетом, который делает всякое тело тем, что оно есть, а не бесформенной медузой. Подобно клеткам мышц и крови практики-прикладники лепились к этому скелету, питали его и поставляли ему кислород новых идей, вымывая хотя бы частично вековые отложения, но они не становились белой костью — а белая кость, в свою очередь, не становилась красной плотью. Прикладники приходили сквозь университеты, как кровь, получали от теоретиков те базовые знания, которые они должны были в будущем или использовать, или отринуть, и, в свою очередь, поставляли новые данные — зачастую совершенно не интересуясь тем, как эти данные будут переварены учеными головами и что получится на выходе.
Лорд Августин был исключением из правил. Он никак не зависел ни от научной карьеры, ни от необходимости добывать себе хлеб насущный — что и давало ему возможность мыслить независимо; настолько независимо, что ряд ученых коллег считал его просто полоумным. Да и как не считать полоумным человека, который вполне способен, не считаясь с научным званием и авторитетом оппонента, написать в «Имперском вестнике теоретической физики» разгромную статью по поводу реферата противника и перехерить все, над чем тот трудился последние двадцать лет? А лорду Августину случалось. Он не считался ни с чем и ни с кем. Притом, злым человеком он совсем не был — ему просто в голову не приходило, что его публикации могут поломать кому-то карьеру и что «карьера» для этого человека может быть синонимом слова «судьба». Он стоял за научную истину, как он ее видел и знал, а общественное положение и независимость от официальных институтов науки давали ему возможность не искать компромиссов.
Словом, задача, поставленная перед ним Диком, была… нестандартной. Лорд Августин ни разу не пытался сопоставить свои книжные знания и логические построения с грубой реальностью. Конечно, грубая реальность не так давно отвесила всем насельникам «Паломника» здоровенную оплеуху, но, пережив первый шок, лорд Августин с головой нырнул в проблему «двойного левиафана». Свою монографию по этому вопросу он решил посвятить погибшему экипажу «Паломника», и даже набил это посвящение в сантор. Уже на второй странице, когда посвящение пропало из поля зрения, лорд Августин совсем забыл о погибших. Он вспоминал о них, конечно, каждый раз, когда Констанс читала из бревиария молитву за умерших, и искренне присоединял свой голос к голосу всех молящихся (в молитвах по бревиарию принимали участие все свободные члены экипажа — такой обычай установился сам собой со дня катастрофы) — но такой уж он был человек, что, когда работал, забывал обо всем и вся, кроме работы. И о себе в том числе — узнай он, что завтра утром подвергнется самой мучительной из казней, он не дрогнул бы, но постарался завершить монографию о «двойном левиафане», набросав ее за ночь хотя бы тезисно.
— Я правильно понял? — переспросил он у юноши. — Ты подозреваешь, что навигационное оборудование вышло из строя?
— Да, сэр.
— Но, видишь ли… хотя я кое-что понимаю в принципах его действия, я не мог бы его починить, — честно признался лорд Августин.
— Я не об этом, милорд, — терпеливо сказал Дик. — Мне нужно знать, где мы. Понимаете, мы не туда выскочили. Само по себе это не беда, я прыгаю вслепую в первый раз, а бывает всяко, даже с настоящими асами. Но с неисправным НавСантом я не знаю, где мы.
— Угу, — сказал лорд Гус. — Пойдем-ка в рубку.
Они прихватили сантор лорда Августина и поднялись в рубку, где ученый хлопнулся в одно из пилотских кресел на глазах у изумленного вахтенного Актеона.
— Так, — сказал он. — Чем из всего этого ты умеешь пользоваться?
— Ну-у, сканер, — Дик показал пальцем. — Экраны. И НавСант.
— Ты знаешь принцип работы НавСанта?
— Да, сэр.
Лорд Августин молчал особенным таким молчанием экзаменатора, ждущего развития темы, и Дик начал:
— Галактика биполярна. На одном полюсе постоянно исходят потоки вещества и энергии, этот полюс принято считать Зенитом. Датчики НавСанта улавливают потоки вещества, и указывают ориентацию корабля по оси зенит-надир. От центробежной силы вещество Галактики разбрасывается двумя рукавами. Тот, в котором находится Старая Земля, считается восточным, другой — западным. Движение по нему к Ядру считается курсом на Запад, движение от Ядра — курсом на Восток. И наоборот. Датчики НавСанта ловят усиление излучения Ядра при движении, это значит, что, чем сильнее излучения ядра, тем больше мы двигаемся на Восток. Но если выйти за пределы рукава и пойти к Ядру напрямую, это будет движением на Юг, а от Ядра — на север. В обоих случаях мы попадем сначала в другой рукав Галактики, изменится направление потоков вещества и энергии, и датчики покажут это как перемену курса по оси Запад-Восток на 180 градусов.
— А как ты определишь, не произошла ли на самом деле перемена курса?
— Увеличение интенсивности потоков вещества происходит скачкообразно — Дик отбарабанил это так, что сразу стало ясно: цитирует учебник наизусть.
— Отлично, — похвалил лорд Гус по преподавательской привычке. — Ну, а теперь подумаем о том, какие отклонения здесь возможны. Первое. Ты лучше меня знаешь, как ведут себя навигационные приборы вблизи от… левиафана.
— Они сходят с ума.
— Можно и так сказать. Но вблизи никакого левиафана нет, поэтому данную версию придется отмести. Дальше. По мере приближения к Ядру увеличивается количество аномалий, в которых направление потоков энергии искажено.
— Мы должны быть далеко от Ядра, — возразил Дик.
— И третье. Мощным источником помех является сам корабль — его двигатели, компенсаторы гравитации и все такое прочее. Поэтому датчики НавСанта располагаются в максимально удаленной от двигателей части корпуса и заэкранированы силовыми полями от внутрикорабельных воздействий. Но силовые поля порой дают слабину… На твоем месте я бы проверил силовые экраны.
— Спасибо, милорд. Скажите, а… можно ли с неисправным НавСантом определить, где мы?
— Не так-то просто. Но можно. Покажи мне эту свою Диадему…
Он нашел «Диадему сектора Ворона» через поисковую систему в справочных таблицах и пригляделся к указанной Диком группе звезд. Очки он по рассеянности оставил в каюте, контактных линз не переносил, а операцию все никак не собрался сделать, поэтому склонился к самому экрану, чтобы хоть на глазок прикинуть светимость.