Под оживлённое кудахтанье сероспинных трубачей Егоров первый вошёл в реку и, чуть не опрокинутый течением, заторопился к противоположному берегу. Мерзкие птицы, внешне похожие на уродливую смесь обычного ворона и обгоревшего павлина, издавали учащённое кряхтение, отдалённо напоминавшее утиное кряканье. Титус жестами показал, что может сбить одного из трубачей камнем, но Илья Абрамович запретил ему это делать. Егорову было не до лесной дичи. Поджидая на берегу метиса и агуаруна, он опять расчесал лодыжку. Зуд усилился. Под ногтями, отросшими за три дня, собрались гнойные катышки, пальцы перепачкались в крови. Егоров с отвращением понюхал их. Решил, что не снимет ботинки, пока не увидит доктора. Не хотел и думать, во что превратились его стопы. Вспомнил о мучениях Дмитрия и впервые ему посочувствовал. Мальчишку, конечно, земляные блохи не донимали, но ходить с истёртыми ногами – безрадостное занятие.
Титус, Сакеят и Перучо перебрались к Илье Абрамовичу. По его настоянию сразу углубились в предгорный лес и свернули направо. Агуаруна не могли наверняка сказать, сколько им предстоит пройти на север, прежде чем они достигнут экспедиционной группы. Егоров надеялся добраться до палатки Скоробогатова пусть бы и затемно, но в ближайшие часы. После заката признал, что идти ночью опасно.
Гамаки Егорова и Перучо сгинули с общей поклажей, пущенной на бесполезные баррикады, поэтому приходилось довольствоваться теми двумя, что всегда держали при себе индейцы. Один из гамаков, пропахший пóтом, горечью лесных испарений и костровым дымом, достался Егорову. Сакеят спала на земле, подстелив под спину мешанину из свеженарубленных веток и листьев, поверх укрытую коротким куском брезента. Второй гамак поочерёдно, сменяясь в ночном карауле, занимали то Перучо, то Титус.
Уснуть было невозможно. Егоров с силой расчёсывал ногу. Боялся коснуться лодыжки напрямую и пальцами царапал её через брючину. Кожа онемела, но зуд не прекратился. От него ломило кости. Илья Абрамович достал нож и принялся водить по брючине обухом. Чувствовал, как лопаются гнойные нарывы, как гной, перемешанный с кровью, собирается над отсыревшими носками и бортиками ботинок. От удовольствия морщился, закатывал глаза. Остановившись, обрёк бы себя на приступ ещё более глубокого, сводящего с ума зуда. Не останавливался, даже провалившись в беспокойную дрёму.
В кратких снах Илья Абрамович слышал над ухом тяжесть папиного дыхания. Видел маму в отглаженной сорочке, в серой узкой юбке, в очках с острой оправой и с пучком волос на голове – идеальным пучком, из которого не выбивался ни один волосок. Слышал крики родителей и захлопнувшуюся за папой дверь – в день, когда Илюша видел его в последний раз. Илюша сидел за столом и делал уроки. Перелистывал тетрадь и отсчитывал десять клеточек от полей, чтобы записать номер задачи. Ровно десять клеточек. И, чтобы не сбиться, помечал каждую из них лёгким прикосновением карандаша. Карандашные пометки потом тщательно стирал ластиком. Иначе мама заметит. Иначе будет злиться. А нужно быть аккуратным. Носочек к носочку, платочек к платочку, стрелочка к стрелочке. И почему-то вместо письменного стола перед Илюшей была каменная глыба с ярлыком Затрапезного, а возле стены лежала бесконечно длинная, упитанная туша анаконды. Нигде не было видно её головы, а её хвост обвивался вокруг правой ноги Илюши. Неприятное осклизлое прикосновение, поднимавшееся выше от белых хлопковых носочков до кромки коротких белых шортиков.
Илюша не отвлекался от тетради, боялся посмотреть на змею. А крик мамы наполнял пространство, и от её крика на тетрадь падали листья – исчез потолок, и комнату наполнили стволы деревьев, увешанных испанским мхом и жгутами паразитных растений. Листья продолжали падать. Илюша навис над тетрадью, но листья проскальзывали на страницу, и он писал им в обход, потому что смахнуть их боялся. Знал, что мама будет ругаться. Плакал, понимая, что листья иссохнут, рассыплются, а волнистые строчки останутся, и это будет выглядеть неряшливо. А надо делать так, чтобы чёрточка к чёрточке, завиток к завитку, кружочек к кружочку. И, когда мама Илюши выпала с балкона, Илюша закрыл за ней окно и вернулся к домашнему заданию; тщательно выводил петли двоек, которые ему никак не давались и за которые его ругали больше всего. В руках вместо ручки почему-то был перистый лист бамбука, его края резали пальцы, и вместо чернил по ним стекала кровь – каждая циферка была написана кровью, и мама отругает, потому что чернила должны быть синими, но мама погибла, её больше нет – только нелепый силуэт на бетонной дорожке и будто вывернутые коленными чашечками назад ноги. Илюша застонал от бессилия, а потом грубая мужская ладонь накрепко передавила ему рот, и он почувствовал металлический вкус потной ладони, задыхался, давился, но продолжал отсчитывать очередные десять клеточек от полей… Вырвавшись из сна, взвился в гамаке и понял, что рот ему прикрыл Титус.
Агуаруна был чем-то обеспокоен. В темноте джунглей не удавалось рассмотреть его лица, но Егоров чувствовал насторожённость в каждом движении Титуса. Убедившись, что Илья Абрамович проснулся и больше не стонет, агуаруна скользнул в ночь. Следом появился Перучо. Помог Егорову выбраться из гамака. По словам проводника, Титус уловил движение в лесу, различил звуки шагов. Причём шаги, тихие, доносились с разных сторон.
– Нужно уходить, – шепнул Перучо. – Немедленно. Нет, гамаки оставляем. Не до них.
Подстилка Сакеят пустовала. Агуаруна ушли вдвоём. Егоров и Перучо поторопились за ними. Илья Абрамович шагал слишком громко. Понимал это, ничего не мог поделать. Включать фонарик проводник запретил, а в темноте Егоров задевал ветки, утыкался в деревья. Ещё несколько шагов, и тишину ночи разорвал выстрел. В ответ прогремел второй, а с небольшим запозданием – третий.
Илья Абрамович и Перучо рванули вперёд. Теперь было не до осторожности. Услышав бормотание Титуса, Егоров, несмотря на запрет проводника, включил фонарик. Увидел сражённую Сакеят, её изувеченное дробью лицо. Шагах в десяти от женщины стоял Титус. У его ног лежали двое кандоши. Кажется, Тсиримпо и Танчима.
Илья Абрамович застыл в недоумении. Не понимал, что именно произошло. Как вообще носильщики оказались в лесу одни? Где остальные члены экспедиции? Почему они шли с рюкзаками? Зачем стреляли в Сакеят, или это Титус первый выстрелил, но тогда…
Перучо выхватил фонарик из рук Ильи Абрамовича. Луч света дёрнулся, скользнул по ближайшим деревьям, и, прежде чем проводник его погасил, Егоров заметил в ветвях силуэт человекоподобного существа. Без головы, с непропорционально громоздким лицом на груди. С длинной, не меньше трёх метров, духовой трубкой в руках. Щёлкнул фонарик – и ночь сгустилась непроницаемым мраком. Илья Абрамович не шевелился, словно мог слиться с темнотой, раствориться в ней без остатка.
Рядом послышался глухой хлопок, как от новогодней хлопушки. И Перучо взвыл. Его крик быстро оборвался. Ночь встряхнулась. Егоров бежал. Спотыкался, упирался во что-то липкое и колючее, падал на колени и тут же вскакивал. Путался в невидимых завитках чего-то кожистого. Всхлипывал, представляя, что наткнулся на змеиный клубок. Хотел включить фонарик, но фонарика в руках не было. Продолжал бежать, а потом его толкнули в спину. Илья Абрамович упал ничком. Вкус земли во рту. И тяжесть чужого колена на спине. Невыносимая парализующая тяжесть.
Егоров стонал. Рвался на куски палёной резины, изводил себя криком. Чтобы заглушить собственный крик, впивался зубами в землю, грыз её, глотал, но крик прорывался вновь. Заведя руки за спину, Егоров не обнаружил ни чужого колена, ни навалившегося на него туземца. Только древко стрелы. Изумлённый, притих. Ощупывал стрелу. Пробовал дотянуться до оперения. Важно понять, такая стрела или другая убила Баникантху. Потому что Баникантха умер, и важно понять…
Илья Абрамович не знал точно, где находится и почему в руке не оказалось фонарика. И всё же кто-то давил на спину. Не могла стрела быть такой тяжёлой. Давил кто-то громадный. От давления земля под Егоровым расползалась, и он погружался в дребезжащую черноту. Не осталось боли. Истёрлись мысли. Лишь недоумение и последний замерший хрип собственного дыхания – далёкий и чужой.
Глава восемнадцатая. Руины
Максим чувствовал себя прохожим, из любопытства заглянувшим в антикварную лавку. Прошёлся по её пахнущим пылью и политурой рядам, залюбовался потемневшей картиной с почти неразличимым рисунком. Бегло расспросил продавца об истории полотна и собирался уходить, а в следующее мгновение обнаружил себя в суконном халате реставратора – сжимающим тампон с эмульсией и выверенными круговыми движениями обрабатывающим крохотный участок покрывного лака. Он срезáл скальпелем тончайшие слои грязи, заглядывал в окуляр микроскопа, чтобы удостовериться в целостности красочного слоя. Миллиметр за миллиметром высвобождал из-под многовековой вуали первоначальный образ Города Солнца. Заворожённый, не мог остановиться. С жадностью всматривался в каждую новую деталь прежде никому не открывавшегося возрождённого Эдема. Рядом раздавались крики гибнущих людей. Антикварную лавку охватывал пожар, но Максим был неумолим в стремлении раскрыть полотно целиком, а значит, стать его настоящим владельцем.
С того дня, когда Максим увидел размытое рентгенографическое изображение Инти-Виракочи на экране маминого компьютера, история Города Солнца против воли утягивала Максима в глубину чуждой ему древности. Он сопротивлялся прорывавшемуся изнутри восторгу, не позволял себе по-настоящему увлечься судьбой отца и его открытиями, но чем больше узнавал о загадочных соляриях, чавинцах и тенях, тем сложнее было справляться с собственными чувствами. Исподволь, вопреки своим же убеждениям, он стал получать удовольствие от путешествия, в которое отец вынудил его отправиться, и с замиранием сердца задумывался, насколько удовольствие могло быть глубже, если бы Максим считывал значение найденных символов, понимал язык витиеватой архаики. Ему не хватало знаний, однако он с упоением неофита, посвящённого в первые намёки на великое таинство, пошёл вслед за Аней и Лизой к обнаруженной ими каменной стене.