Сердце моего Марата. Повесть о Жане Поле Марате — страница 44 из 70

Толпа восторженно кричала.

Трибун начал читать. Каждое слово звучало отчетливо и веско. Голос Дантона неудержимым вихрем пронесся над полем. И этот вихрь словно захлестнул голоса трех других, читавших от трех углов алтаря.

«Нижеподписавшиеся французы, члены державного народа, исходя из того, что по вопросам, с которыми связано общественное благо, народ имеет право выражать свои желания…»

Все затаив дыхание слушали.

Это была величественная, строгая картина.

Но вот оратор подошел к решающим словам:

«…требуют формально и категорически, чтобы Национальное собрание именем нации приняло отречение, заявленное Людовиком XVI 21 июня, и озаботилось заместить его всеми конституционными средствам и…»

Как только эти слова были произнесены, начался шум.

Сначала тихий, он все нарастал, превращался в гул, в громкий вопль и, наконец, стал заглушать голос громовержца…

Дальше читать было невозможно.

Дантон сник. Он растерянно озирался по сторонам.

— А ведь, действительно, он не подходит для роли диктатора, — шепнул мне Мейе.

Люди поняли двойную игру авторов петиции.

Отовсюду раздавались возмущенные крики протеста.

Номер орлеанистов не прошел.

На Дантона никто не обращал больше ни малейшего внимания, и он молча спустился с алтаря. Следом за ним удалились и остальные комиссары.

Марсово поле опустело.

* * *

Я возвращался домой в довольно скверном настроении.

Вчерашние слова Марата не давали мне покоя. Сегодняшний спектакль усугублял их тревожный смысл. Я не мог представить себе, чтобы Дантон полез в орлеанистскую интригу; что он — не понимал сути дела? Или действовал как простой статист? Все это казалось невероятным, по крайней мере, странным…

С этими мыслями я открыл дверь своей квартиры и увидел улыбающуюся физиономию мадам Розье.

— А вас тут ожидают… И довольно давно. — Она поклонилась кому-то и исчезла.

Я вошел в комнату и обмер: передо мной был отец.

Движимый первым чувством, я бросился к нему на шею.

Он отстранил меня. Во взгляде его мелькнула какая-то брезгливая улыбка.

По обыкновению, он был щегольски одет и источал тончайшие ароматы столичной парфюмерии. Демонстративно оглядев мою конуру, которую без меня успел конечно придирчиво рассмотреть, отец процедил сквозь зубы:

— Так вот они, роскошные апартаменты, которые обходятся столь дорого вашим близким…

Я почувствовал, как краска залила мои щеки. Я ничего не ответил, и молчание продолжалось довольно долго. Отец почувствовал себя вынужденным нарушить его.

— Вы можете ничего не объяснять. Я знаю все до мельчайших подробностей, и знаю очень давно. После письма уважаемого господина Достье мои люди внимательно следили за вами…

Я не выдержал:

— Значит, вы шпионили за мной?

— Можете называть это так… Я, впрочем, не знаю, хуже ли это, чем прямой обман и вымогательства, к которым вы столь щедро прибегали…

На это мне нечего было возразить. Я заметил про себя, что отец называет меня на «вы». Это был плохой признак…

— Итак, — продолжал он, — не будем тратить времени на выслушивание ваших оправданий…

— А я и не собираюсь оправдываться.

— Тем хуже: значит, вы совсем закоснели. И, однако, прежде чем мы с вами расстанемся, я выскажусь до конца — в этом я вижу свой долг…

…Я почти не слушал его длинный обвинительный акт, помню только общее впечатление: он был тщательно продуман и составлен. Отец не упустил ни одной из моих «вин» и каждую рассматривал обстоятельно и со знанием дела. Это была пытка, но прекратить ее я не мог. Я хорошо знал отца и понимал, что он не успокоится, пока не выложит мне все.

Но вот металлический оттенок в его голосе стал гаснуть. Я насторожился.

— Не думайте, будто я каменный столб и ничего не желаю понимать. Я ведь тоже был молодым и тоже безумствовал, хотя и в совершенно иной сфере. Я тоже умел мотать деньги и под разными предлогами тянул их из родителей — это в своем роде неизбежное состояние, болезнь роста, длящаяся, пока не перебесишься, пока не станешь зрелым человеком и не поймешь окончательно, что к чему и где твое место…

Ого! Уж не примирением ли запахло? Но, к прискорбию, я знал, что будет сказано дальше…

— Учитывая все это, мы с вашей матушкой готовы были бы забыть прежнее, забыть окончательно и бесповоротно, — одним словом, полностью простить вас, но при одном условии…

Ну конечно! Так я и знал!..

Он выразительно посмотрел на меня.

Я не пошевельнулся.

— При условии, что вы немедленно все порвете с этой шайкой и станете на путь добродетели…

Так и есть: добродетели… Я продолжал молчать.

Отец, видимо ложно истолковав это, пустился в объяснения… О, лучше бы он не делал этого!..

— Как вы, юноша образованный и принадлежащий к избранному кругу, не можете понять, насколько ущербно положение, в которое вы попали! Вы защищаете революцию? Но здесь с вами никто не спорит. Революция благо, великое благо. Она покончила со злоупотреблениями, она установила свободу и равные возможности для всех граждан. Однако к революции пристроились, как это обычно бывает в годы потрясений, разного рода уголовники, отверженные, опасные маньяки и честолюбцы. Эти отбросы общества, сами не имеющие гроша медного за душой, обрушиваются на честь и собственность достойных граждан. Они бы хотели перевернуть все вверх дном, чтобы грабежами и разбоем удовлетворить свое честолюбие и свои животные страсти; они ведут нас к гибели, но при этом, точно сирены, поют сладкие песни о «естественном праве» и «истинном равенстве», повторяя бредни философов и улавливая в свои сети прекраснодушных юнцов и доверчивых простаков…

Отец еще более выразительно взглянул на меня.

— Вы понимаете, в какую компанию попали? И чего можете ожидать от нее? А в особенности от вашего свирепого Марата, негодяя из негодяев, полоумного пророка и садиста, готового утопить в крови весь мир?..

Напрасно он так сказал. Он, конечно, не знал, как мне дорог Марат, и все же ему не следовало так говорить, если он был хоть немного сердцеведом, а он им был…

Я не мог слушать такое. Я не мог сдержаться. Я сделал непоправимое. Я закричал:

— Замолчите! Еще одно слово, и я уйду отсюда! Вы не имеете никакого права порочить достойного человека! Вы не стоите его мизинца!

Последние слова мои тоже были непростительно жестокими. И все же я их сказал. Скорее всего, я не думал в этот момент, и эти слова сами сорвались с моего языка. Но сорвались. И это было все.

Отец потерял дар речи. Он зашатался и побледнел. Несколько минут мы молча смотрели друг на друга. Наконец чуть не шепотом он промолвил:

— Ах так… Ну тогда мое присутствие здесь бесполезно. Я даром тратил время…

Он все еще не мог прийти в себя.

Затем, подойдя ко мне вплотную и пронизывая меня ненавидящим взглядом, он повысил голос:

— Но знайте, вы, рыцарь панели, что ваша эпопея близка к завершению. Вы обложены со всех сторон. У меня есть друзья в высоком Собрании, и от них мне известно, что с вашей бандой будет покончено в ближайшее время… И будьте вы прокляты…

Он круто повернулся и пошел к выходу. У самых дверей остановился.

— Само собой разумеется, что все наши отношения, в том числе и материальные, на этом кончаются. Не трудитесь писать в Бордо. Отныне вы лишились не только отца, но также матери и брата…

Все это отец проговорил, не глядя на меня. И лишь при последних словах взглянул. В его глазах больше не было ненависти. Я уловил в них что-то почти мягкое, почти просительное.

Секунду он ждал моего ответа. Сердце мое бешено колотилось.

Но я не ответил.

Он вышел. Все было кончено.

* * *

Я рухнул на постель и погрузился в какое-то забытье.

Одно за другим вспыхивали и исчезали видения прошлого. Наш дом в Бордо… Улыбающееся лицо матушки… Ее привычный жест — правая рука, прижатая к груди… Брат Ив… Опять матушка… И что-то еще… И что-то еще…

Не знаю, сколько я пролежал в этом оцепенении.

Когда вернулся рассудок, я вдруг со страшной болью ощутил весь ужас происшедшего, свое неожиданное сиротство, полный разрыв с тем, что было мне всегда так дорого…

Я задыхался от слез…

О, зачем так все получилось? Зачем?.. Ведь я же не хотел этого, не мог хотеть… Почему я не побежал за отцом, не упал перед ним на колени, не вымолил прощения?..

Но, быть может, еще не поздно?..

Ведь это можно сделать и через несколько дней или, скажем, через месяц?..

Утешая сам себя, я, как человек слабый, стал проникаться верой, будто ничего страшного, в сущности, но произошло и все как-то наладится, если не через месяц, то через год…

Я прятался от самого себя: ведь жребий был брошен давно, и сегодня не случилось ничего неожиданного — просто оборвалась тонкая нить, которая должна была оборваться не сегодня, так завтра. И я не поверил бы тогда, что никогда уже больше не увижу своей семьи: как я мог знать, что родители год спустя эмигрируют и погибнут на чужбине, а брат мой Ив, который вернется из Германии после термидора, никогда не пожелает встретиться со мной, считая меня виновным в их смерти?..

* * *

Погруженный в свои переживания и мысли, я не заметил, как прошел день. Вечером прибежал Мейе.

— Так ты дома отсиживаешься… Хорошо!.. А я сбился с ног… Да что с тобой такое? Почему мрачен?..

Я рассказал о своей беде. Жюль свистнул.

— Значит, ты остался без средств?

Я, возмущенный, вскочил. Меньше всего сейчас я думал о средствах!..

— Ладно, ладно, — успокаивал меня друг. — Я ведь знаю, что ты и так почти все отдавал Марату. Ты умеешь ограничивать себя. К тому же ведь ты уже врач и можешь сам кое-что заработать…

Он засмеялся и, по обыкновению, хотел сострить, но, взглянув мне в лицо, поперхнулся на полуслове. Мы помолчали.

— Я понимаю тебя, мой милый, — промолвил наконец Жюль, — все это очень горько и больно. Это пройдет не сразу. Но отвлекись. Узнай, как развиваются большие события…