Сердце моего Марата. Повесть о Жане Поле Марате — страница 65 из 70

А затем появился Марат.

Увенчанный лавровым венком, окруженный должностными лицами и простыми гражданами, спокойный и величественный, он казался подлинным античным героем. Многие члены Горы бросились ему навстречу, на галереях кричали и подбрасывали вверх шляпы и колпаки.

Марат, поднятый множеством рук на трибуну, сказал:

— Законодатели! Свидетельства патриотизма в радости, вспыхнувшие в этом зале, являются данью уважения к национальному представительству, к одному из ваших собратьев, священные права которого были нарушены. Перед вами гражданин, который был обвинен, но теперь совершенно оправдан. Его сердце чисто. Со всей энергией, данной ему небом, он будет продолжать защиту прав человека, гражданина и народа.

Вновь шляпы полетели в воздух. Зал огласился криками:

— Да здравствует республика!

— Да здравствует Гора!

— Да здравствует Марат!

И толпа, только что доставившая своего избранника, продефилировала через весь зал.

Что еще можно прибавить к этому?

Да, то был, бесспорно, момент величайшего торжества Марата, его апофеоз.

Семь месяцев подряд, с 25 сентября по 24 апреля, Жиронда травила Марата, пытаясь нанести ему смертельный удар.

Но сегодня удар нанес он.

И теперь Жиронде оставалось жить всего немногим более месяца.

Но и он, примерно через такой же срок, должен был последовать за ней…

Глава 23

Муха жужжала совершенно непереносимо.

Я внимательно прислушался.

По видимому, она проникла в кухонное окно, а теперь подбиралась к спальне.

Наверное, уже в спальне.

Она разбудит Марата, а ведь он так плохо спал этой ночью!

Я поднялся и хотел было пойти расправиться с нарушительницей тишины, как вдруг она смолкла. Улетела?..

Я снова сел к столу и, пододвинув дневник, написал:

«13 июля 1793 года.

Сегодня, с утра, началась та же дикая жара. Не знаю, как пройдет день, — вчера Марату было хуже, а жара действует на него губительно. Слава богу, он еще спит…»

Муха снова начала свою нудную песню, уже где-то совсем близко.

В ту же секунду я услышал:

— Жан… Милый Жан…

Я бросился в спальню.

Марат лежал неподвижно, глаза его были широко раскрыты. Я никак не мог привыкнуть к его белому пеньюару, к этой чистоте и к запаху лекарств…

— Милый Жан, где Симонна?..

— Ушла в булочную.

— Кто дома?

— Жаннетта и гражданка Обен.

— Попроси, чтобы мне приготовили воду… Совсем плохо…

* * *

…Да, было совсем плохо, хуже некуда…

И они все почувствовали, что плохо: стали ходить, навещать, ободрять; поодиночке и целыми делегациями… Позавчера — от Кордельеров, вчера — от Якобинцев…

Вчера здесь были Луи Давид и Мор. Потом Мор выступил в клубе. Он выразил надежду на улучшение состояния больного. И произнес знаменательные слова:

— Это не просто болезнь. Это — много патриотизма, втиснутого в маленькое тело… Неистовое напряжение патриотизма, возбуждаемого со всех сторон, убивает его…

Убивает его… Какое уж тут улучшение!..

Но, слава богу, сам он верил.

Он был уверен, что выздоровеет.

Прощаясь с делегацией Кордельеров, он сказал:

— Буду ли я жить десятью годами больше или меньше, для меня совершенно безразлично. Мое единственное желание, чтобы я мог сказать при последнем вздохе! «Я умираю довольным — отечество спасено!»

Значит, он надеялся прожить долго: ведь до спасения отечества было так далеко! Ибо никогда еще от начала революции не испытывала Франция таких неимоверных трудностей, как в это жаркое лето.

Судите сами.

Пять иностранных армий теснили нас на всех фронтах. Жирондисты, бежавшие на юг и на запад, подняли мятежи: шестьдесят департаментов из восьмидесяти трех готовились задушить Париж и Конвент. А в Париже усиливался голод: люди часами простаивали в «хвостах», чтобы получить немного хлеба или горсть гороху…

Но он верил, что доживет до спасения отечества, и это было хорошо, это помогало ему бороться с болезнью…

* * *

Я открыл дверь в ванную комнату.

Теперь она стала рабочим кабинетом Марата. Большую часть ее занимала медная ванна, весьма странной формы, напоминающей башмак; ее удалось взять напрокат у одного торговца старьем. Казалось, она была сделана специально для нашего случая: закрывала тело больного и сохраняла долгое время нужную температуру воды, а в другой ее части было вделано нечто вроде низкого медного табурета, на котором можно было сидеть. Марат клал поперек доску, точно пюпитр, пристегивал ее крючками и мог работать, как за письменным столом…

Да, теперь он работал здесь.

Только теплая вода давала облегчение его мукам…

Я наполнил ванну водой, подложил угольев в жаровню и затопил…

* * *

Бедный Марат!..

Зачем он молчал так долго, зачем скрывал? И от кого скрывал!..

Началось это, насколько я мог судить по его рассказам, еще в феврале. Но тогда он не обратил внимания на свою болезнь: подумаешь… пройдет…

Еще бы! До того ли было ему, когда борьба с Жирондой была в разгаре, когда нужно было биться в Конвенте, составлять стратегические планы в клубе и снова биться…

Так прошли февраль, март, начался апрель. Марат занимался самолечением. Только Симонна знала о его беде; ей же он запретил рассказывать кому бы то ни было…

Самолечение не помогало.

Однако вплоть до 2 июня — дня падения Жиронды — Марат продолжал терпеть, собрав всю свою волю.

А потом не выдержал.

Правда, держаться дольше было уже невозможно.

Когда он распахнул передо мной полы своего халата, я обмер. Ничего подобного в своей жизни я не видывал, хотя повидать мне пришлось довольно много.

Вся нижняя часть его тела — живот, бедра, ноги — представляла сплошную рану…

Я тут же поставил диагноз: запущенная экзема.

Потом были консилиумы, совещания светил. Чего только не наговорили эти господа! Один даже утверждал, будто перед ним проказа…

Так мог сказать только невежда — с проказой болезнь Марата не имела ничего общего.

Подобного же взгляда придерживался и доктор Субербиель, опытный терапевт и приятель Марата, которому тот открылся раньше, чем мне. Субербиель считал болезнь Друга народа порождением его подполья. По мнению Субербиеля, это была экзема, вызванная резким и длительным нарушением обмена веществ…

Любую экзему лечить трудно, запущенную — вдвойне!

Когда мы дружными усилиями взялись за дело, с болезнью было уже почти невозможно бороться — она прогрессировала.

По моей просьбе Дешан отпустил меня специально для наблюдения за Маратом. Теперь я проводил на улице Кордельеров почти все время.

* * *

…Симонна вернулась. Она о чем-то громко разговаривала на кухне.

Я заканчивал возню с ванной: добавил серы, определил температуру воды.

В тот момент, когда часы в столовой пробили девять, резко задребезжал дверной звонок.

Это не могли быть Катерина или Этьеннетта: свои так не звонили. Это был кто-то чужой.

Пока я загасил угли, прикрыл ванну простыней и вышел в прихожую, входная дверь уже захлопнулась.

Передо мной стояла Симонна. Вид у нее был несколько встревоженный.

Я поинтересовался, кто это был.

— Какая-то девушка, — медленно, словно погруженная в свои мысли, ответила Симонна.

— Что ей нужно?

— Да спрашивала Марата… Она какая-то странная, Жан.

— Чем же?

— Как тебе сказать… В общем, не похожа на патриотку. Взгляд отчужденный, холодный…

— И ты?

— Я, конечно, не пустила. Она настаивала. Говорила, что у нее очень важное дело…

— У всех у них важные дела.

— Вот я и подумала. Марат ведь плох. А потом, еще так рано… А в общем, она мне не понравилась…

— Плюнь и забудь. Мало ли сюда наведывалось! После твоего «ласкового» приема она больше не явится.

— Надеюсь. Пойдем поможем Марату, слышишь, он опять зовет…

Мы провели больного в ванную комнату, погрузили в теплую воду. На лбу его выступила испарина. Симонна набросила ему на плечи пеньюар. Я прикрепил доску.

Марат потребовал бумаги и чернил, затем отпустил нас. Мы еще не успели выйти, а он уже, отринув свои беды, витал мыслью в иных сферах…

* * *

…Воистину это был удивительный человек.

Другой на его месте давно бы лежал пластом и не интересовался ничем, кроме своих болячек.

А он, уже в тяжелом состоянии, не только терпел, не только скрывал от всех свою беду, но находил в себе силы целыми днями организовывать, направлять, произносить речи…

А как он сделал день 2 июня!

Именно сделал: лучше не скажешь.

Если Дантона называют «человеком 10 августа», то Марата с гораздо большими основаниями следует считать «человеком 2 июня».

Он давно осудил Жиронду. Он понимал, что без ее устранения путь вперед остается закрытым. В этом отношении он был вполне солидарен с Робеспьером. Но если Робеспьер полагал, что удаление жирондистов из Конвента следует провести мирными средствами, то Марат с самого начала возлагал все надежды на народное восстание.

Он только ждал, пока плод созреет; он не хотел непредвиденного.

Еще 1 апреля он сказал у Якобинцев:

— Когда час наступит, я дам сигнал!..

В течение апреля — мая он, точно опытный стратег, осуществлял свой план по частям. Он предоставил государственным людям полную возможность запутаться в собственных сетях. Он показал всей Франции существо их политики, их цели и средства. Именно для этого он провел и собственный процесс в Чрезвычайном трибунале — нужно было раскрыть их крапленые карты. Он обеспечил время парижским санкюлотам, чтобы собраться с силами, организовать свой Революционный комитет в Епископстве, создать свои вооруженные отряды.

А потом он подал обещанный сигнал.

31 мая он сам поднялся на башню ратуши и ударил в набат.

И все же, как генерал, уверенный в победе, как вождь, который твердо знает, что последнее слово за ним, в этот день он предоставил поле боя в Конвенте Робеспьеру.