Когда человека, который звонил, убили, колокола долго еще грозно гудели, так сильно он раскачал их. Ему было семьдесят шесть лет. Старый, глухой, одинокий звонарь. Кузьма Егорович Сорока. Как он попал на колокольню? Намеренно? Случайно? Но несомненно одно: увидел он оттуда, как расправляются фашисты с нашими людьми, и не выдержал. Знал, что идет на смерть. Пошел. По тому, как стреляли там, на звоннице, как начали стихать колокола, я понял, что человек убит. Но понял и другое, главное, — что он сознательно шел на это. Помню, я пожалел, что неведомый борец не втащил туда пулемет. Одних колоколов мало. У меня, по крайней мере, будут пистолет и граната. Но они спрятаны дома.
Когда площадьь опустела, я пошел домой. По всему городу — патрули полиции и гестапо. Трижды меня останавливали и проверяли документы.
Лиза бросилась навстречу, встревоженная и обрадованная.
«Я все глаза проглядела. Почему так поздно? Говорят, людей вешали?»
И тут, впервые за этот день, мной овладела слабость. Подкосились ноги. Я обессиленно опустился на диван, должно быть, побледнел.
«Что с тобой?»
«Повесили Павла», — сказал я и… заплакал.
Она знала Павла, он заходил как-то, и ей нравилось, что я дружу с таким человеком, интеллигентным, умным, служащим управы.
Трудно сказать, почему я доверился ей в ту минуту. Бывают душевные движения, которые невозможно объяснить.
Женщина в этот момент, видно, многое поняла. Зажала рот руками, боясь закричать. Потом глянула в окно, закрыла на крючок двери. И ни о чем больше не спросила. Пропала ее надежда сделать меня мужем. И она сразу постарела, осунулась, совсем огорчилась, когда я отказался от еды. Я тоже больше ничего ей не объяснял. Надел лучший костюм, достал из тайника пистолет и гранату.
Она спросила:
«Ты больше не вернешься?»
«Не знаю».
Я сказал честно. Разве я мог знать, что со мной будет.
Она поцеловала меня.
«Будь осторожен, Кузя. Знай, тебе есть куда вернуться».
План был прост. Все становится простым, когда человек перестает думать о себе, о своей жизни… Когда главное — достижение цели.
Полиция помещалась в двухэтажном особняке по соседству с управой. Я мог пойти прямо туда. Но сначала пошел на площадь, пустую и жуткую в тот день. Холодный осенний ветер покачивал тела повешенных и веревки на трех виселицах. Для косо они оставлены? Нет, меня живым фашисты не возьмут! Я прощался с товарищами. Остановился против Павла шагах в двадцати. Ближе часовой не подпустил. Павлу на шею была накинута еще одна петля — повешена дощечка с надписью: «Я руководил бандой, которая убивала немецких солдат». Наде Кузьменко прикрепили на грудь надпись: «Я взрывала немецкие эшелоны».
Вообще они пускали смотреть на повешенных, потому и оставили казненных на виселицах — для устрашения горожан. Но я стоял, должно быть, слишком долго. Часовой вдруг погрозил мне автоматом и закричал, чтоб я проходил. Еще, чего доброго, выстрелит. Что для них значило убить человека! А мне умирать так нелепо нельзя! Поэтому я послушно ушел, попрощавшись с Павлом, с товарищами, которых я при жизни не знал, но с которыми смерть их сроднила меня.
Я пришел в полицию. Стоявший на часах полицай оказался знакомым. Я сказал, что хочу поступить к ним на службу. Он обрадовался:
«Давай. Такие хлопцы нам сейчас во как нужны!»
«Начальник у себя?»
«Только что прошел».
Но секретарша-переводчица задержала меня. Эту особу я тоже знал: Павел даже раза два ходил с ней в кино, чтобы прощупать, чем она дышит, и пришел к заключению: «Дрянь первостатейная». Она заявила, что «спадар Лучинский» занят — у него совещание, он никого не принимает. Я сказал, что у меня важное дело.
«Какое?»
«Хочу поступить в полицию».
«О, тогда подождите!»
Предателей радовало, когда их становилось больше. Возможно, каждого из них утешала мысль: «Не я один».
Секретарша была стройная брюнетка лет двадцати пяти, однако с усталым от бессонных ночей лицом. Да, видно, доставались ей в последнее время мужчины потрепанные, вроде Лучинского. Потому что, когда она поближе разглядела меня и прикинула, что я буду служить тут же, у нее загорелись глаза. Она стала любезничать. Мне было противно. Я думал о мести, шел на смерть, а тут приходилось скалить зубы, говорить черт знает о чем. Хотелось стукнуть ее из пистолета, а потом остальных, всех тех за дверьми, обитыми желтым дерматином.
Нет, раньше надо их. У меня не было сил ждать. Я поднялся и подошел к двери. Но она загородила путь. Овчарка бдительно оберегала своего хозяина. «О, да ты нетерпелив. Начальник этого не любит. Имей в виду». Она оттесняла меня от двери. На мое счастье, холуи скоро вышли. Лысый заместитель начальника полиции Левашов ущипнул секретаршу, кивнул на меня:
«Уж не нового ли хахаля нашла, Мура?»
Они захохотали.
«Нахал», — сказала она вслед, как бы оправдываясь передо мной. И прошла в кабинет, чтобы доложить обо мне. Вышла она не скоро, или, может, так показалось — каждая минута тянулась бесконечно. Помню, что я вдруг заволновался, услышал, как стучит сердце. Еще миг, один миг — и я отомщу за Павла, за товарищей. Дверь отворилась. Мура сказала: «Проходи», — и пропустила меня. Я закрыл за собой дверь так осторожно, как будто она была из тончайшего стекла. Переступал по ковровой дорожке на цыпочках, почтительно и тихо. Мял в руках шапку. Лучинский смотрел настороженно, держа руку под столом, возможно на кнопке звонка или на пистолете. Но узнал меня (он инспектировал пожарную команду и несколько раз бывал на пожарах и успокоился. Положил обе руки на полированный двухметровый стол — как бы обнял этот символ власти. Выпрямился в высоком кресле. Восседал, как на троне. Все они, эти ничтожные, пустые людишки, предатели, националисты, разыгрывали роль фюреров.
Я остановился шагах в трех от стола в почтительной позе. Мысленно приказал: «Не выдать… Ни одним движением не выдать себя!» Хотя и медлить нельзя было: мог зайти кто-нибудь из полицаев.
«Так, говоришь, хочешь перейти в полицию? Почему? Пожарная — та же полиция. Нам нужны и там преданные люди».
«Хочу отомстить за родителей, пан начальник».
Кузьма Клещ — сын раскулаченных, в полиции была моя анкета.
Лучинский криво улыбнулся. «Мы никому не мстим. Мы строим новую Беларусь».
При этих словах он отодвинул нагайку, лежавшую на столе справа.
Я намеревался застрелить его в упор, а потому смотрел только на узкое лицо, на лоб. Я готовился, выбирал момент. И вдруг — нагайка… Та, которой он ударил Павла. Этой мелочи было довольно, чтоб молниеносно изменился план. Я подскочил к столу. Бросил вперед всю тяжесть своего тела. Чтоб он не успел нажать кнопку, ударил кулаком в переносицу. Ударил так, что у меня было потом воспаление надкостницы пальца. Удар отбросил его к стене, и он сильно стукнулся об нее затылком. Я схватил нагайку, накинул кожаную плетенку ему на шею и что есть силы рванул за концы — за толстый, отполированный, с ремешком, и тонкий, с колючей проволочной кисточкой. Хрустнули шейные позвонки… Я придвинул кресло к стене, чтоб тело не упало и не наделало гро-. хота. Почувствовал омерзение: никогда еще не приходилось мне выполнять приговор таким способом. Но сознание, что отплатил за смерть товарищей в день их казни, придало новые силы. Нет, теперь мне не хотелось умирать! Я подскочил к двери: не идет ли кто? В приемной приглушенно стучала машинка. Тихо. Вернулся к столу и на каком-то немецком циркуляре размашисто написал:
«Это первый акт мести за повешенных. Дрожите, палачи! Смерть предателям!»
Выйдя, затворил за собой дверь так же тихо и осторожно, как прежде, когда входил в кабинет. Мура улыбнулась.
«Договорился?»
«Ага».
«К нам или на участок?»
«К вам. До завтра».
«До завтра», — попрощалась довольная Мура.
Но в длинном и пустом коридоре явилось неудержимое желание побежать. Я едва овладел собой. Дошел до лестницы, вцепился рукой в перила и заставил себя сойти со второго этажа не торопясь. Часовой тоже спросил:
«Взял?»
«Да».
«С тебя причитается. Пока что сигарета».
Я пощупал пистолет и гранату. Сигарет не было.
«Отдал Муре», — вспомнил, что она курила.
«Ого, ты времени не теряешь, — заржал часовой. — Но завтра с пустыми руками не приходи, у нас свои законы». «Знаю».
А сам ловил каждый звук — нет ли тревоги.
По улице я пошел быстро. Направился на Советскую. Рассчитал, что в центре будут люди и 'я, затерявшись среди них, сумею перебраться в Залинейный район.
Я успел выйти на Советскую. Но она в тот день была безлюдна. Редкие прохожие, и то, очевидно, большая часть из них агенты в штатском.
— И тут меня догнала тревога. Она шла не из полиции, а из гестапо, издалека, с Парковой. Заревели сирены и моторы, залаяли овчарки. Улица вмиг еще больше опустела. Даже агенты, должно быть, бросились к телефонам узнать, что случилось, получить указания. Я не ускорил шага, это могло выдать меня. Но все мои стремления сосредоточились на том, чтобы достигнуть разрушенного бомбардировкой квартала, спрятаться в развалинах. И вдруг… Бывают же случайности!.. Навстречу мне Лотке. Одет рабочим. Я сделал вид, что не узнал его, и прошел мимо. Но инстинкт опытного агента и к тому же подозрение, которое я в нем вызывал и раньше, заставили его действовать. «Стой! Руки вверх!» — На этот раз он крикнул на чистейшем русском языке. Я обернулся… Поднял руки. Но из правой полетела «лимонка». Я успел увидеть, как Лотке бросился в окно часовой мастерской. Раньше, чем грохнул взрыв, зазвенело витринное стекло. Я спрятался от взрыва в нише. А потом кинулся за угол, свернул в первую подворотню и пошёл задворками. Я шел назад, мимо двора управы, почти мимо самой полиции, где стоял громкий гомон. По шуму моторов, лаю собак легко было догадаться, что гестаповцы окружают кварталы за Советской, кварталы развалин. И, однако, я жалел, что не успел пересечь главную магистраль. Там весь город — и разрушенный и целый. Там. у меня были явки, оттуда выход в поле, в лес. А здесь я оказался зажатым между центральной улицей, которую уже не перейти, и рекой, за которую тоже не пробраться. По одну сторону управа, полиция, казармы; по другую, у реки — элеватор, пристань со складами; на берегу сторожевые вышки, огневые точки. И между ними несколько улочек, до которых не добрался пожар и где остались жить наши люди. Наши… А все ли наши? Ты знаешь, это своеобразный район. Дореволюционные постройки. Жили здесь при царе главным образом чиновники. После революции квартиры стали коммунальными. Большая часть жителей отсюда в начале войны эвакуировалась. Рабочие, советские служащие. А кто остался… Не все они, видимо, наши. Кроме того, мне было известно, что тут квартирует много немцев — офицеров, коммерсантов. Правда, было и одно преимущество: я отлично знал этот район, не только каждый переулок, но каждый дом и сад. Я здесь жил, когда училс