Когда техники ушли «спрыснуть доброе дело» на полученные от него премиальные, Ярош еще раз оглядел свое хозяйство, которым втайне гордился. Везде никелированная сталь: множество блестящих инструментов в стеклянных шкафах, детали аппаратов. Сталь, которая в умных руках хирурга приносит людям спасение и жизнь. О, он знал цену стали!
Но не только для того, чтоб лишний раз полюбоваться операционной, остался он сейчас. Хотелось самому, без специалистов, проверить телеаппаратуру. Он должен все уметь делать сам!
Положил на операционный стол раскрытый учебник анатомии, навел на страницу телевизионную пушку, которая была вмонтирована в бестеневую лампу. Нажал кнопки. Засветился экран, задрожали извилистые нити кадра. А потом возникло увеличенное изображение коленного сустава. Он перелистывал странички и видел на экране свои руки. Человеку постороннему могло бы показаться, что он забавляется, как ребенок, тешится новой игрушкой, неизвестно зачем попавшей в операционную. На экране появилось сердце. Ярош выпрямился и начал внимательно разглядывать изображение, словно видел это диво первый раз в жизни. Он подумал о Зосе. И его собственное сердце дало о себе знать. Такие неожиданные толчки он чувствовал уже не раз. Неужели это страх перед будущей операцией?
Ярош выключил установку, отошел к широченному — во всю стену — окну. Вечерело. На сад легла тень. Солнце заходило по другую сторону, за больничными корпусами. Один луч его пробился между стен и осветил верхушки тополей, молодых, но самых высоких здесь деревьев. Ярош вспомнил, что тополевую аллею посадили в год победы. И вон какие вымахали красавцы! В саду гуляли больные. Санитарка баюкала ребенка, завернутого в серый больничный халат, такой же, какие были и на взрослых. Ярощ ненавидел фасон и цвет этих халатов и уже несколько лет воевал, чтоб заменить их. С ним соглашались, а за глаза — он знал — посмеивались над его чудачествами.
Почти против самого окна операционной под яблоней сидели трое молодых людей: один в больничном халате с подвязанной рукой, двое в майках. Парни разливали вино. Больной был из отделения Яроша — рабочий-строитель с переломом руки. Но как попали сюда в такой час посетители?
«Хоть бы поукромнее где-нибудь. А то расселись на виду. Вот бездельники!» Он мог открыть окно и отчитать парней. Но вместо этого отступил в глубь операционной. Захотелось самому поскорей оказаться на даче и сесть вот так на траву, возле костра, выпить стопку водки, закусить салом, поджаренным на вертеле, пахучей корочкой хлеба и луковкой. А потом лежать, глядеть в небо и слушать немного путаные, но любопытные рассуждения Шиковича о политике, морали и литературе. Об одном только подумал с тяжелым чувством: опять надо будет объяснять Галине, почему задержался. Ей, бедняге, самой нелегко.
Повернулся, чтоб уйти, и в открытых стеклянных дверях увидел… Машу. Стало неприятно от мысли, что сестра, может быть, давно наблюдает за ним. Он спросил почти грубо:
— Что вы делаете тут в такой час?
— Я была у Зоси. — Глаза ее блеснули. — Она рассказывала, как спасла вас… И о себе.
Ярош подумал: правильно ли он делает, что ни о чем не спрашивает Зосю? А вдруг… Нет, нет! Он решительно отогнал эту мысль. Потому и не расспрашивает и редко пока навещает, что хочет убедить, в первую очередь ее (да и себя тоже!), что операция предстоит самая обыкновенная и все кончится наилучшим образом.
«Что она рассказывала о себе?» — хотелось ему спросить. Но что-то удерживало его.
— Она уже не относится к вам с подозрением?
— Мне кажется, мы подружились.
— Спасибо, Маша.
— Не за что, Антон Кузьмич. — Она опустила глаза, сказала: — Она спрашивала, знакома ли я с Тарасом, — и вдруг попросила: — Познакомьте меня с ним.
Эта просьба Ярошу пришлась по душе.
— Приезжайте в воскресенье к нам на дачу. Позвоните накануне доктору Майзису, у него своя машина. Он к нам собирался.
— Спасибо, Антон Кузьмич. Я могу идти?
— Пожалуйста, Маша…
Он стоял в операционной, прислушиваясь, как где-то далеко хлопают двери. Потом двинулся по коридору, на ходу развязывая тесемки на рукавах халата. Перед своим кабинетом остановился, минутку постоял в задумчивости и… быстро зашагал дальше, снова завязывая тесемки.
В терапевтическом отделении он услышал, как одна дежурная, сестра испуганно крикнула другой:
— Ярош! — и забегали, засуетились. Он никогда не мог понять, почему в других отделениях его так боятся.
Зося, в одной сорочке, длинной, пожелтевшей от времени и стирки, сидела у окна и ела черешни, выплевывая косточки на газету. Увидев его, она ойкнула, прикрыла руками грудь. От ее смущения и ему стало неловко.
Спросил у Зоси, как спрашивают все врачи у своих пациентов:
— Как мы себя чувствуем?
— Хорошо, — неуверенно ответила она, все еще закрывая грудь и пряча под табурет босые ноги.
Он взял с постели халат и подал ей. Она поспешно накинула его, застегнулась.
— Ложитесь, — сказал он. Она нырнула под одеяло. Он взял табурет, сел рядом.
— Гуляем?
— Мне разрешили вставать, — испуганным голосом ответила Зося.
— Ей разрешили, — подтвердила соседка. Ярош откинул одеяло и осмотрел ноги больной, пощупал их… Отек прошел. Нога как нога, и цвет нормальный. Лицо тоже изменилось за те две недели, что Зося находится в их больнице: помолодело, похорошело. Теперь Ярош легко узнавал черты той Зоси, которая когда-то так отважно укрыла его. Но ему хотелось увидеть также черты того характера. Пусть бы блеснула хоть искра ее дерзости, решительности, лукавства! Нет, все задушено. Разве что одно светилось в ее глазах — восхищение им, Ярошем. Но и оно было совсем иное, чем тогда, — какое-то покорное.
Ходячие больные одна за другой из деликатности покидали палату: они о многом уже проведали. Только новая, старуха, услышав, что это «важный доктор», попросила:
— Доктор, посмотрите и меня.
Да осталась девушка с врожденным пороком сердца, которую Ярош тоже собирался оперировать; хотя у нее еще не спрашивали согласия, она, видно, что-то чувствовала или слышала какие-то разговоры и смотрела на него, хирурга-великана, с паническим ужасом.
— Так как самочувствие, Софья Степановна? — уже совсем не как врач, хотя и считал в это время ее пульс, а как добрый друг, заботливо спросил Ярош.
— С мая сорок третьего я никогда не чувствовала себя лучше, — сказала она почти шепотом, но так, что у Яроша сжалось горло. Восемнадцать лет физических и душевных мук! В порыве нежности и сочувствия он легонько сжал ее руку, сухую и горячую. От этой маленькой ласки глаза ее увлажнились. Ему не хотелось, чтоб она заплакала, и он подбодрил ее улыбкой и словами, которые говорил многим больным, с той только разницей, что опять обратился к ней на «ты», как к близкому человеку:
— Ты будешь чувствовать себя совсем хорошо. Как все здоровые люди. Можешь мне поверить.
— Я сто раз умирала… И, видите, не умерла… Потому что хочу жить. Я верю вам.
Она так произнесла это «хочу жить»! Странно, но именно в этих словах он узнал характер той. Зоси. В самом деле странно. Ведь та Зося никогда не сказала бы таких слов.
Та сказала: «Если они все-таки ворвутся сюда, вы будете стрелять?»
«Буду».
«В шкафу у Грота стоит автомат».
И хоть бы дрогнул голос. Будто сообщила, что в шкафу стоит варенье.
Неизвестно почему в памяти Яроша всплыл и тот эпизод и эти, слова. И непонятно, по каким логическим законам он связал их с тем, что она сказала сейчас— через восемнадцать лет мучительного существования на грани жизни и смерти.
Она спросила:
— Вы тоже дежурите?
— Нет. Я работал.
— Операция?
— Нет. Ремонтировал один прибор.
— Сами?
— С электромонтерами.
— Вы все умеете! — и — о, чудо! — он узнал ее взгляд: в нем было восхищение, но уже иное, как в те давние времена.
— Все уметь в наше время невозможно.
— А я ничего не умею, — вздохнула она.
— Вам это только кажется. Прожить такую жизнь…
— Разве я жила!
— Профессию можно приобрести.
— В тридцать шесть лет?
— Не так уж это много.
— Я немножко умею шить, Там я шила. Но не люблю. Это утомительно и неинтересно.
Если б вы знали, что за мука быть приемщицей в швейной артели. Люди жестоки и грубы.
— Их плохо обслуживают. Я не думаю, чтоб в вашем ателье хорошо шили.
— Отвратительно. Но поднимать крик из-за неправильно пришитой пуговицы…
— Пуговица может испортить человеку настроение.
Она нерешительно улыбнулась.
— Тогда (он понял ее: в подполье) вам могла испортить настроение пуговица?
— У каждого времени свои законы и нормы.
— Люди теперь требуют к себе чересчур много внимания.
— По-моему, это естественно. Беда в другом — что его мало еще у нас, взаимного внимания. В обществе, где человек человеку брат…
— Брат? — Зося скептически улыбнулась и тут же, как бы испугавшись, сказала мягко: — У вас доброе сердце, Антон Кузьмич.
Ярош понимал ее. С избытком пришлось ей испытать горя и страданий. Счастье еще, что она не утратила вовсе веры в жизнь и в людей, в то, что рядом с дурными есть и хорошие.
Помолчали. Ярош, может быть впервые за всю свою врачебную практику, ощущал какую-то неловкость у постели больной. Вероятно, потому, что без определенной цели он никогда так долго не засиживался. У него и теперь была цель, но совсем не профессиональная.
Расследования и догадки Шиковича, неожиданная встреча с Зосей только разожгли его интерес к делу доктора Савича — он почувствовал себя виноватым в том, что ничего не предпринял до еих пор. Теперь ему хотелось всячески помочь Кириллу. Тот, нетерпеливый, горячий в работе, добивался, встречи с Зосей. Ярош щадил больное сердце пациентки и оберегал ее от тяжелых воспоминаний. Поэтому и сейчас ему нелегко было подойти к разговору об ее отце.
Зося сказала:
— От меня только что ушла Маша. Мы долго разговаривали.
— Я рад, что вы подружились.