о также мешать мне и кото, стоявшее там же.
Когда эти цветы в положенный им срок увяли, их заменили другими. Кото также часто выносили в комнату наискось. Сидя у себя в комнате и опершись щекой на руку, я слушал звуки этого инструмента. Я плохо разбирался в том, хорошо она играет или нет. Но видя, что её техника не слишком сильна, я полагал, что девушка не очень искусна. В цветах я толк понимал, — и девушка в этой области была не из искусных[10].
И всё-таки она постоянно украшала мою нишу различными цветами. Впрочем, расположение и установка цветов всегда были одинаковыми. Не бывало и случая, чтобы переменили и вазу для цветов.
Музыка отличалась большим разнообразием, чем цветы. При этом девушка только касалась струн, голоса же не подавала. Петь она пела, но всегда тихо, как будто совершенно про себя. Однако, после того как она получила за это выговор, её совсем не стало слышно.
Я с удовольствием любовался этими неискусно поставленными цветами, с удовольствием прислушивался к звукам этого скверного кото.
Уже при отъезде с родины я был настроен против людей. Мысль о том, что людям верить нельзя, проникла как будто в самые недра моего существа. Дядя, к которому я так враждебно относился, тётка, прочие родные являлись для меня представителями всех людей вообще. Когда я сидел в поезде, то и на соседей своих смотрел таким же образом. Если кто-нибудь изредка заговаривал со мной, я сейчас же весь настораживался. Сердце моё было погружено в мрак. Иногда на него давила какая-то свинцовая тяжесть и мои нервы обострялись до последней степени.
Такое моё состояние явилось главной, я думаю, причиной и того, что по приезде в Токио мне захотелось уехать из гостиницы. Дело дошло до того, что мне, имевшему средства, захотелось даже устроить себе отдельный дом. Будь я таким, как прежде, даже при наличии избытка средств в кармане я не пошёл бы с такой охотой на эти хлопоты.
И после того как я переселился в Коисикава, в течение некоторого времени я не мог внести спокойствие в своё напряжённое состояние. Я озирался вокруг себя с таким возбуждением, что самому становилось стыдно. И странно: во мне правильно функционировали только голова и глаза, язык же, наоборот, поворачивался всё с большим и большим трудом. Я молча сидел за своим столом, наблюдая, точно кот, всех обитателей дома.
Иногда мне самому становилось их жалко: с таким вниманием я наблюдал за ними. Я казался себе самому чем-то вроде карманного вора, который только что не ворует вещей, и от этой мысли я становился сам себе противен. Вам, по всей вероятности, покажется странным: каким это образом при таком моём состоянии мне могла нравиться девушка из этого дома? Как это могли нравиться её безвкусно поставленные цветы? Как мог я находить удовольствие в неискусной игре на кото?
В ответ на это мне ничего другого не остаётся, как только привести вам эти факты, потому что оба эти обстоятельства были на самом деле фактами. Толкование я предоставляю вам самим, — с вашим умом, — и только одно я хочу заметить: я сомневался в людях в смысле денежных вопросов, в отношении же любви я сомнений в людях ещё не имел. Поэтому, хоть другим это могло казаться странным, мне же самому — противоречивым, но только и то и другое мирно уживалось в моём сердце.
Я постоянно называл вдову хозяйкой и в дальнейшем буду употреблять это слово. Хозяйка называла меня тихим человеком, скромным. Хвалила, называя тружеником. Но она никогда не обмолвилась ни словом по поводу моего неспокойного взгляда, моей возбуждённости. Не замечала ли она, стеснялась ли говорить об этом — не знаю, но только она как будто совершенно не обращала на это внимания. Мало того, как-то раз она назвала меня „человеком беззаботным“ и то, как она это сказала, прозвучало как будто каким-то признаком уважения. Будучи тогда ещё вполне непосредственным, я немного покраснел и попробовал отрицать её слова. Тогда она серьёзным тоном пояснила:
— Вы так говорите, потому что сами этого не замечаете.
Хозяйка, как кажется, сначала не собиралась помещать в свой дом студента, подобного мне; она как будто хотела отдать комнату какому-нибудь служащему и в этом смысле просила посредничества у соседей. По её мнению, в таких частных пансионах поневоле должны были жить те, у кого было мало дохода, и эта мысль уже с давних пор укрепилась в её голове. Поэтому, сравнивая меня с тем типом жильца, который рисовало её воображение, она и прозвала меня человеком беззаботным. И в самом деле, по сравнению с тем, кто вёл заурядное существование, нуждаясь в деньгах, — это и было так. Но это не касалось вовсе вопроса о характере и совершенно не имело отношения к моей внутренней жизни. Хозяйка же, как женщина, распространила своё впечатление на всего меня в целом и хотела приложить ко всему одно и то же название.
Такое поведение хозяйки имело большое влияние на моё душевное состояние. Через некоторое время мои глаза уже перестали так бегать, как прежде. Моё сердце могло уже, — когда сидел у себя за столом, — обретать некоторое успокоение.
Одним словом, то, что все домашние, начиная с самой хозяйки, не считались с моими косыми взглядами и видом человека, подозрительно ко всем относящегося, было для меня большим счастьем. Нервы мои, не получая ответного раздражения от тех, с кем я сталкивался, мало-по-малу успокаивались.
Обращалась ли хозяйка так со мною нарочно, потому что была женщиной проницательной, или же она и вправду, как сама объявила, считала меня человеком совершенно беззаботным, я не знаю. Может быть, и моя возбуждённость и смятенность имели место только в моём мозгу и внешне особенно не проявлялась, поэтому она и сама была введена в заблуждение.
Успокоившись, я стал понемногу сближаться с окружающей меня семьёй. У меня стали происходить шутливые беседы то с хозяйкой, то с её дочерью. Случалось, что меня звали выпить чаю к ним в комнату. Иногда по вечерам и я, накупив пирожных, приглашал их к себе. У меня появилось такое впечатление, будто круг моих знакомств расширился. Поэтому не раз случалось, что из-за этого нарушались важные для меня часы учебных занятий. И к моему удивлению, такие помехи совершенно не служили для меня препятствием. Сама хозяйка была, конечно, свободным человеком. Дочь её ходила в школу, а сверх того брала уроки на кото и училась искусству подрезывания и установки растений; поэтому она должна была бы быть занятой; однако, сверх ожидания, и у неё как будто было сколько угодно свободного времени. И вот мы втроём собирались вместе и вели разные беседы. Звать приходила меня большею частью девушка. Иногда она проходила по наружной галлерее и, обогнув угол, останавливалась у моей комнаты; иногда же, пройдя через внутреннюю комнату, показывалась прямо среди раздвижной перегородки, отделявшей соседнее помещение. Дойдя до меня, девушка приостанавливалась и после этого, назвав меня по имени, спрашивала:
— Вы заняты?
По большей части я сидел, уставившись в какую-нибудь раскрытую перед собой трудную книгу, и со стороны, действительно, должен был казаться углублённым в занятия. Но на деле я вовсе не был так занят. С глазами, устремлёнными на страницы, я ждал прихода и зова девушки. Если она не приходила, мне ничего не оставалось другого, как встать самому. Тогда я сам доходил до её комнаты и спрашивал:
— Вы заняты?
Комната девушки была следующей за внутренней комнатой и была величиной всего в шесть цыновок. Хозяйка обыкновенно бывала в этой внутренней комнате или же сидела в комнате дочери. Хотя эти две комнаты были отделены друг от друга перегородкой, но они всё же как будто составляли одно общее помещение, и мать с дочерью всё время бывали то в одной, то в другой. Когда я просил позволения войти, ответ „войдите“ мне обязательно давала мать, дочь же отвечала очень редко.
Тем временем стало случаться, что дочь появлялась за каким-нибудь делом в моей комнате, присаживалась и беседовала со мной. В такие моменты моим сердцем овладевало какое-то беспокойство. Я не думаю, чтобы это было беспокойство только оттого, что против меня сидела молодая девушка. Я как-то терялся. И меня удручало то, что моё поведение становилось неестественным, мне не свойственным. Она же, наоборот, бывала совершенно спокойной. Меня брало даже сомнение: неужели это та самая девушка, которая боится издать звук даже на кото, так она свободно себя держала. Даже и тогда, когда она немного задерживалась и мать звала её из соседней комнаты, и то она всегда, только отозвавшись: „Сейчас!“ — не сразу подымалась со своего места. Девушка отнюдь не была уже ребёнком. И мне это было очень хорошо понятно. Мне было ясно даже то, что она ведёт себя так, чтобы я это понял.
Когда девушка покидала меня, я глубоко переводил дыхание. И вместе с тем у меня возникало чувство не то неудовлетворённости, не то виновности. Может быть, я покажусь похожим на женщину? Вам, нынешней молодёжи, это, несомненно, покажется так. Но в те времена мы все были большей частью таковы.
Хозяйка редко выходила из дому. При этом в те редкие случаи, когда она уходила, она никогда не оставляла в доме нас двоих — свою дочь и меня. Было ли это случайно или умышленно — я этого не знаю. Немного странно говорить мне об этом самому, но только, когда я наблюдал за хозяйкой, мне казалось, будто она желает сблизить меня со своей дочерью. Иногда же случалось, что она обиняком делала мне и предостережения — и это было мне, впервые с этим сталкивающемуся, неприятно.
Мне хотелось определить её настоящее отношение ко мне. С точки зрения логики оно казалось, конечно, явно противоречивым. Но у меня слишком свежо ещё было воспоминание об обмане дяди, чтобы я мог не возыметь дальнейших подозрений. Я старался определить, что в поведении хозяйки истина, что притворство. И колебался в решении. Мало того, что колебался: я никак не мог взять в толк, зачем она так странно ведёт себя, какой смысл в этом? Я старался определить причины этого и не мог; и не определив, успокаивался на том, что всю вину возлагал на то, что она женщина. В конц