Она в коротких белых пушистых носках. Как будто окунула ноги в искусственный снег. Даже без обуви. Выходит из-за стола и вслед за Ватсоном идет меня встречать.
Я чувствую себя полностью беспомощным, потому что знаю, чего ей стоит эта улыбка. Чего ей стоило жить все эти годы и делать вид, что произошедшее — просто страшный сон, слишком явный кошмар, навсегда застрявший в памяти, как осколок, по страшному и счастливому стечению обстоятельств перекрывающий поток крови. Его необходимо оставить, потому что только так можно выжить.
Она пытается сделать вид, что ее совсем не интересует то, что я держу за спиной в одной руке, но все равно бросает пару заинтересованных нетерпеливых взглядов, пока расстояние между нами не сжимается до поцелуя. Я обнимаю ее свободной рукой, притягиваю к себе. Глаза в глаза — Полине приходиться встать на цыпочки. Обычно я чувствую вокруг нее неуловимую дымку духов, но сейчас от нее пахнет только шампунем и детской смесью. Запах, который немного разбавляет клокочущий внутри меня коктейль из злости, ненависти и жажды крови. Полина вливается в черную жижу тонкой струйкой молока, выуживает из меня немного замученный вздох. Безошибочно угадывает мое настроение, вскидывает голову — и я предупреждаю ее вопрос, показывая свой подарок.
— Прости за банальность.
Это просто декоративные нарциссы в горшке: густая зеленая полянка с желтыми мазками поверх. Она точно не нуждается ни в цветах, ни в дорогих подарках, и сейчас мне немного гадко от того, что все время семейной жизни я сам приучил ее к мысли, что все необходимое — в том числе и бесполезную роскошь — она может покупать себе сама, не спрашивая моего разрешения. И теперь даже простой букет кажется просто бессмыслицей. Но я хотел просто ее порадовать. Пусть думает, что без повода. Блажь человека, который почувствовал себя молодоженом только через год.
Полина широко улыбается, опускает нос в бутоны и втягивает запах. Немного морщится и говорит, осторожно поглаживая лепестки между пальцами.
— Люблю нарциссы, но совершенно не переношу их запах.
Она тянется выше, очень стараясь не уронить тяжелый горшок, требовательно просит поцелуй. Мы стоим посреди двора в прохладном июле, я жадно глотаю запах ее волос, и надеюсь, что смогу утопить в нем потребность разрушить мир, в котором у моей Пандоры есть мерзкие воспоминания. Это невозможно, но мне, как маленькому пацану, который нал, что его не заберут, но все равно скрещивал пальцы, хочется верить в гребаное чудо. Не для себя — для нее.
Мы проводим вместе половину вечера: утраиваемся в беседке за домой, и пока я кормлю Додо, Полина приносит из кухни подносы с ужином и корзинки с фруктами. И каждый раз, когда проходит мимо, я ловлю ее за руку, чтобы заставить оглянуться.
— Все хорошо? — спрашивает она наконец. С самого начала знал, что она слишком хорошо меня знает, чтобы не заметить очевидное, но видимо давала время рассказать самому.
«Последняя ложь, Пандора».
— Уволил Марину.
Полина поджимает губы, ее плечи поднимаются и опускаются, выдавая беззвучный вздох, и прежде, чем она начинает говорить, я продолжаю:
— Я ей верил так же, как верил себе. Она это знала. Но все равно предала. Хорошо, что сейчас, а не в более кризисный момент. Наши поступки не делают других людей хуже или лучше, они просто вскрывают их червоточины. Можно сколько угодно кричать о преданности, и носить нож за пазухой, уверяя, что он для нарезки хлеба, но рано или поздно этот нож окажется между лопатками. Я не заметил нож. — ставлю пустую бутылочку на стол и перекладываю Доминика на плечо, поглаживая по спинке. — Хороший урок. На всю жизнь.
Полина просто кивает, и не оправдывается. В этом она вся — ни о чем и никогда не жалеет. Не ищет смягчающих обстоятельств для своего приговора, но наказывает себя сильнее, чем любой суд.
После ужина я укладываю Доминика спать и с минуту смотрю на его крохотное безмятежное личико. Поправляю одеяльце, когда мой сын ворочается во сне, размахивая крохотными ручками. Возвращаюсь в комнату и застаю Полину спящей прямо с книгой. Всю прошлую ночь мы сменяли друг друга у кроватки сына и вряд ли она отдохнула за день. Сдергиваю с кресла мягкий плед, укрываю ее до самых плеч. Она сонно моргает, ловит мою руку, чтобы пройтись губами по ладони.
— Ты куда? — слышу ее сонный голос, когда открываю дверь.
— Дело на час, скоро вернусь. Купить чего-нибудь на завтрак?
Она несколько секунд медлит, а потом, уже почти снова провалившись в сон, говорит:
— Хочу клубники.
Вечером зудит дождь. Лениво сыплет с неба, словно навязчивая противная дробь из протекающего крана. Я накидываю капюшон простой черной толстовки — уже и забыл, когда выбирался из костюма и рубашки — и проверяю карман. Оно здесь. Сжимаю в кулаке, прикрываю глаза, чтобы сосчитать до десяти.
«Еще немного, — уговариваю сам себя, — еще немного подержать эту дрянь на поводке».
Михаил звонит минут через тридцать: говорит место, куда нужно подъехать. Я четко следую его инструкциям: оставляю «БМВ» у торгового центра и в условленное место приезжаю на общественном транспорте. Уже и забыл, когда в последний раз вдыхал все «прелести» столичной подземки.
Михаил взял на прокат машину, неприметный катафалк на колесах. Нет необходимости спрашивать, на какое лицо его оформлял — я уверен, что с его навыками комар носа не подточит.
— Я его целый день пас — говорит Михаил. — Уже час шары гоняет.
Кивает на вывеску «Мистер Толстяк» — это бильярдная на противоположной стороне улицы.
— Раза два выходил покурить. — Михаил бросает взгляд на часы. — Минут через десять снова высунется.
Мы выходим из машины: дождь усиливается, и пара человек, который здесь тусуются, не обращают внимания на наши глухо задвинутые на глаза капюшоны. Просто пристраиваемся около небольшого козырька, курим и изображаем болтливых друзей, которые не виделись сто лет, и хотят «выкрыть по одной», прежде чем зайти в зал забить тройку-другую партий.
Франц появляется как по часам. В тени капюшона замечаю сколотую улыбку Михаила, мол, я же говорил. Боров без пиджака и галстука, и штаны на его жопе натянуты так сильно, что врезаются швом, словно веревка на жирном окороке. Судя по приличной качке, он вдул бутылку — не меньше. Как я и предполагал: абсолютная уверенность в безнаказанности. Достает сигареты, потом зажигалку — и я делаю смазанный шаг к нему за плечо.
— Прикуришь, мужик? — спрашиваю глухим голосом, кашляя в кулак, словно простуженный.
Франц поворачивается, пытается сфокусироваться на моем лице, но для этого ему приходится задрать голову. Я вкладываю ему левой. Такой удар никто и никогда не ждет. Короткий замах, кулак входит под нос, выуживает короткий хруст — и боров заваливается, даже не пикнув. Перехватываю его под подмышку, Михаил уже рядом.
— Надрался ты крепко, мужик, — говорит между прочим, явно для парочки шлюх, которые только что вышли покурить. — Вообще на ногах не держишься.
Мы «заботливо усаживаем» Франца на заднее сиденье катафалка. Я сажусь рядом, Михаил — за руль. Из переулка выезжаем не торопясь, не привлекая внимания, а дальше — быстрее, вливаясь в поток машин. Пудели хватятся своего хозяина самое большее через минуту. Спросят блядей, что к чему, те укажут на большую черную машину. Поэтому, у нас с Михаилом есть еще одна часть плана. Подворотня в паре кварталов отсюда. Там припаркована серая «Шкода» — тачка, которую может позволить себе любой ЧеПэшник. Пока я перекладываю борова в «Шкоду», Михаил быстро протирает все возможные места, где могли бы остаться наши следы. Здесь нет ни камер охраны, ни наружных регистраторов крупных магазинов. Ничего вообще. В этом вся соль. Пока пудели будут рыть землю в поисках «большой черной тачки», мы спокойно повезем Франца в маленькой и серой.
Мы даже не вывозим Франца за город. На окраине полно всяких заброшенных строительств, и каждое сгодится на роль могильника. Его найдут быстро — может быть, уже на следующие сутки, но это тоже часть плана. Та часть, которую расскажут по телевизору в программе новостей, та часть, которую услышит Полина. И, может быть, ее крысы в стенах больше не будут пищать ночные какофонии кошмаров.
Михаил выходит первым, оглядывается, скрывается за недостроенной заплесневелой стеной. Возвращается через пару минут и коротким кивком сообщает, что все чисто. Я взваливаю борова на плечо, уношу подальше с пустыря, туда, где между сколами стен и растущими из земли стальными тросами. По дороге я его как следует связал, но бугай до сих пор в отключке.
— Я сам, — останавливаю Михаила, когда возвращаюсь, чтобы забрать из багажника канистру с бензином. Хлопаю его по плечу. — Спасибо, Миш.
Он кивает и молча закуривает.
Франц лежит на боку. Одной рукой закрываю ему рот, другой сжимаю ноздри. Через секунд двадцать гадина начинает дергаться и таращить на меня пьяные глаза. Вынимаю из кармана белый пушисты носок Полины и заталкивает ему в глотку. Надеюсь, блядь, до самых гланд. Он пытается дергаться, но как только уводит руки, петля на его шее затягивается. Он пучится, ворочается, но не сможет перевернуться, даже если попытается вывернуть плечи из суставов. Я просто сижу рядом на корточках, курю и смотрю за его бесполезной возней.
— Знаешь, чем я занимался весь день? — спрашиваю, когда он, запыхавшись и устав мычать, смотрит на меня умоляющим взглядом. — Учился по ютубу вязать узлы. Ничего сложного, оказывается.
Он снова мычит.
Я встаю, отвинчиваю крышку канистры и медленно, словно окорок, поливаю его бензином. Когда до Франца доходит, что это не оливковое масло, а очень горючая дрянь, его глаза лезут из орбит.
— Я не договариваюсь с животными, — говорю последние в его жизни слова, затягиваюсь — и бросаю окурок ему между ног.
Видимо, я конченный человек, потому что мне его не жаль. Не жаль, когда огонь растекается по его одежде и жидким волосам. Не жаль, когда он верещит от адской боли. Не испытываю никакого удовольствия, глядя, как в считанные минуты от его лица не остается почти ничего.