Сердце Пармы — страница 34 из 98

аушникам, к шутам, к верным слугам, к разбойникам. Но пермяки… Жизнь свою они не делали: их судьба шла сама по себе; и к силе они не лепились – все равно судьба не минует. Для Венца пермяки стояли как бы за обочиной человеческого, не имели никакого значения – не друзья, не враги, не холопы. Люди, а вроде и не люди. Однако с этой бабой случился в мыслях какой-то сбой. Умом он не постигался, душой не принимался, плотской похотью не исчерпывался. То же самое, наверное, чувствует рыба, вдруг очутившаяся на берегу. Только вот кто крючок-то ему забросил? Эта баба стала для Венца как идол: срубить боязно, потому как чуешь, что в древесных узлах затаился могучий дух, и поклониться не можешь, словно кол в спину засадили.

Время для Венца шло как в дыму. Какие-то грамоты из Москвы ему показывали, о чем-то князь с ним советовался – Венец тупо глядел, кивал и ничего не понимал. Когда весна коснулась Колвы, синью выплеснувшись на лед, когда с полуденной стороны начали обтаивать горы, а проталины испятнали парму, по Чердыни пронесся жутковатый слух. Из затопленной берлоги вылез медведь, да раньше срока, и с бескормицы подался на человечину. Ошивается, мол, возле самого города. Двух охотников задрал и бабу с обоза. Венец в это время ездил на Усолку считать соляные колодцы. Прислали ему ябеду, что соликамцы нарыли новых ям, набили трубы, качают рассол, а соляную подать не платят. Венец поехал разбираться в Соликамск, а там его пять дней допьяна поили, что он и говорить-то не мог. Весь опух, глаза ничего не видели. Суровцевы и Елисеевы, мудрые мужики, напихали ему мешок бобров и с богом отправили обратно, пряча за пазуху подписанную грамотку. Венец и Ничейка ехали воргой, оба распьяным-пьяны-пьянешеньки, на полпути уснули. Олешки сами бежали. Венец во сне скатился с розвальней и остался валяться на дороге. Очнулся – ночь кругом, и созвездия над бором-беломошником, как вогульские грозные городища; пустая белая дорога, снежный лес, дикая тишина. Огляделся: показалось, будто за чащей огоньки мерцают. Решил, что либо охотники, либо деревня, либо уж сама Чердынь. Попер по лесу напрямик, цепляясь шубой за сучки.

Вывалился на край обтаявшей елани и застрял от страха на месте. Посреди поляны высоко горели костры, и рядом с ними сидел на корточках седой, длинноволосый слепой старик-сказитель, играл на длинной дудке-чипсане. А меж костров, то растворяясь в огненных струях, то вылепляясь вновь, распустив волосы, танцевала нагая женщина – Чертовка. И перед ней на задних лапах стоял медведь, переваливаясь с боку на бок, задрав к небу острую морду, – тоже танцевал. Венец затряс головой – и не было ничего, давно умер слепой сказитель, у которого Иона сжег берестяную книгу, одна в тереме сидела брошенная князем жена, медведь грыз человечьи кости где-нибудь в урочище, не было ничего, только пьяный бред, только морок, только чудская луна колдует в ожерелье звезд над пустой еланью. И в то же время было все – беззвучно горели костры, плясал с ведьмой медведь-людоед, мертвый старик заунывно дул в дудку, и ведьма шептала, гладя зверя по морде: «Уходи, Ош, в парму, не губи своих детей…»

Венец ломанулся обратно и по дороге что было духу бежал до самой Чердыни. Во дворе поленом отходил уснувшего Ничейку, заперся в горнице, засветив все светцы, очумело шаря глазами по стенам и держа под рукой меч. Печально глядел с темной иконы Георгий, медленно пронзая копьецом червячного змея. Дух Венца не успокаивался. Едва взгляд останавливался, как из огоньков лучин распушались костры, а из них вытаивала нагая Чертовка, танцуя теперь вокруг Венца, и, сияя глазами, шептала алыми, словно кровь, губами: «Зачем, дьяк, подсмотрел, как я, ламия, волхвую? Смерть тебе! Смерть, милый! Иди же ко мне!..» И опаляла лицо, грудь, живот страшная и дивная нагота женщины – зовущая, гибельная. А как рассвело, на сугробе под окном Венец нашел след босой женской ноги – один-единственный.

Теперь с каким-то болезненным вниманием вглядывался Венец в пермского князя. Как же этот человек обладает таким чудом, таким чудовищем? В чем его сила, пересиливающая ведьминскую силу? Ничего особенного не было в князе Михаиле.

Венец боялся смотреть на Чертовку, словно взгляд мог выдать его. Но, совсем охваченный пожаром, он уже думал о ней неотступно, ловил каждую тень ее – забытую на перилах крыльца рукавичку, нерасколотый слабыми женскими руками кряж, пролитую у колодца воду, веник, обмахнувший снег с ее ног, скрип половиц под легкими шагами за стеной. В последние дни князь вдруг начал приходить по вечерам к жене. Ревность, ненасытная жадность и тяга к этой страшной бабе съедали душу дьяка. Он под лавкой вытащил мох из пазов между бревен и сквозь щель подслушивал голос Тиче – чтобы знать, о чем она молится, поет, бормочет во сне, разговаривает с мужем. А вскоре Венец увидел, что его уловка стала известна княгине: щель оказалась заткнута тряпкой. Венец даже не раздумывал – лезвием ножа выпихнул кляп.

Сквозь эту щель он и услышал однажды новость. К Чертовке вечером опять пришел князь. Венец лежал под лавкой, прижимаясь ухом к бревну. Князь долго ходил по горнице, молчал, потом сел и сказал:

– Не хочу я, Тиче, свою обиду выносить на люди. Скоро к нам нагрянет князь Юрий Дмитровский. Пока он будет жить в Чердыни, я буду ночевать здесь. Но ты помни, что я не возвращаюсь. Я тебя не прощаю.

– Я не буду запирать дверь, Михан, – тихо ответила Чертовка. – Я жду тебя и без этого кана. Вернись ко мне…

– Н-не могу… – с трудом ответил князь Михаил.

Венец не размышлял, почему в Чердыни появится брат Великого князя Московского. В уме его, как кость поперек горла, застряло одно: теми ночами дверь будет открыта. Лишь бы Михаил хоть раз припозднился…

Прошел ледоход на Колве, а потом и пермские праздники. Прилетели птицы, мужики вышли в поле, рыбачьи пыжи понеслись в верховья за нерестившейся рыбой. Из Афкуля зачем-то приехал шибан Исур, собрались княжеские воеводы – Бурмот и Зырян, прибыли князьки из Покчи, Искора, Пянтега, Кудымкара. Что-то, видно, затевалось – но Венцу ни до чего дела не было. Иона Пустоглазый сделался втройне обходительней, и наливочка теперь текла ручьем. Наконец из Бондюга со своими воеводами явился и сам Юрий Дмитровский.

Венца пригласили на встречу: куда ж без московского дьяка? Венец в боярской шубе прел в гриднице на лавке и тупо пялил глаза на князя Юрия, а сам думал: устроит ли князь Михаил в честь московского гостя пир, чтобы до утра домой не явиться?

Князь Юрий давно был знаком Венцу. За прошедшие годы он сильно сдал – ссутулился, похудел, стал весь желтый. Наверное, грызла какая-то хворь. Немного уж небо ему коптить оставалось. Юрий обрадовался Венцу, а дьяк его словно и не узнал. Глядел – не видел, на вопросы отвечал невпопад. Юрий, похоже, обиделся.

– Чего это, брат, у тебя Данила-то как обухом по лбу получил? – недовольно спросил князь Юрий у князя Михаила.

– Пьет без просыпу, очумел, – спокойно ответил Михаил.

Юрий внимательно оглядел давнего знакомца.

– Да уж… Твой медвежий угол кого хошь в баклажку загонит… Поди, Данила, к себе, проспись. Завтра поговорим.

Венец молча встал, поклонился и двинулся в сени, не чуя под собою ног. Навстречу ему челядь волокла блюда и прочую утварь для пира. Чертовка сидела в тереме одна, и дверь ее была не на засове… Господи, в этих краях и темноты полночью не дождешься!

А князь Юрий из Дмитрова, брат Великого князя Московского Ивана Третьего, прибыл в Чердынь не ради пирогов с осетриной. Михаил понимал, что самое правильное название его приезду – разведка. От посельников, шедших в Пермь из Твери, Рязани, Москвы, Пскова, Новгорода, Вологды, Михаил знал, что чем богаче и сильнее становится Московский стол, тем жаднее Московский князь. Не раз в голову Михаилу приходила мысль: как же хитер был отец – ушел от алчной Москвы на самый край мира. Не князь Иван Васильевич, так другой бы московит в шапке Мономаха все равно бы начал стягивать к себе земли и сшибать княжьи венцы с голов братьев. Вот теперь хищная рука Рюриковича уже подбирается к горлу Новгорода. Как выдерут язык у вечевого колокола, как выпотрошат утробы Борецким, так и станет Пермь Великая уже совсем ничья – то есть московская. Недолго, видно, осталось ждать лета, когда Москва полезет в парму за серебром закамским. Вычегду и Печору новгородцы отдали московитам почти аж сто сорок лет назад – хотя спроси их об этом, так обеими руками открестятся и шапкой о землю стукнут. Но все ж пока что Устюг, Усть-Вым и Вятка размежевали Москву и Чердынь, но долго им не устоять. И тогда останется последний враг, который еще будет драться с Москвой за пермские златокипящие земли. Это казанцы. Поэтому Великий князь и снарядил брата Юрия в поход.

С конями и дружиной князь Юрий переволокся в Кай, настроил насад и с ледоходом поплыл вниз по Каме к Казани. Государевым дозволением разрешено ему было набирать войско в попутных землях, и теперь с Юрием шли галичане и устюжане. Вскорости должны были нагнать его и белозерцы. Теперь дело за пермяками. Пойдут на татар добром – значит, сами помогут надеть на себя московское ярмо. А не пойдут – значит, дадут повод покарать. Как быть Михаилу Ермолаевичу? Только что грозу с востока отогнали, теперь вот на западе молнии блещут.

Князь Михаил смотрел, как жрут, пьют и смеются воеводы князя Юрия. Он думал, что где-то далеко, на берегу голубой Камы, их дожидается беспощадное войско: смолит насады, бьет птицу и зверя в дорогу, чеканит наконечники стрел и натягивает тетивы на луки, а в пестрой тени Прокудливой Березы, где когда-то разгорелась его любовь, сидит бородатый московит, точит саблю и пробует остроту лезвия на тонких ветках. Князь Михаил смотрел на желтого, иссыхающего князя Юрия, которого он должен был называть братом, и думал, что не брат он ему, а враг, потому что его брат костром сгорел на Вагильском тумане и сейчас лежит в земле у стены собора, а князь Юрий гнилушкой медленно тлеет подле московского стола и отравляет все вокруг себя, сам отравленный своей злобой на судьбу, смысла которой ему никогда уже не постичь.