Жена Куртога одела девочку, и Михаил посадил ее в сани, а сам уселся сзади и окутал себя и дочь тулупом. Нята бодро пошагал вперед, словно знал дорогу: прочь из городища, по спуску на лед Колвы и дальше, вниз по реке, мимо высоких белых гор и сизых, загроможденных снегами лесов – по ворге, зимнему пути на Редикор и Пянтег, на самый край дремучей пермской земли, где утонули в сугробах почти сказочные деревянные крепости. Михаил прижимал к себе дочь, глядел, как уверенно топает по льду большими копытами лесной конек, и вспоминал Тиче – без боли, без горечи, даже без желания увидеть вновь, но с какой-то древней, все простившей печалью. Она жива, его ламия. Она помнит его. Она вернула ему дочь и подарила Няту. И что означает этот подарок?
На руках Михаил перенес дочку через порог Нифонтова дома и поставил в горнице на пол, показывая хозяину. Его даже испугал темный и злой огонь, полыхнувший в глазах Нифонта.
– Дозволь до тепла мне у тебя с дочерью пожить, – не считая, что унизит себя этой просьбой, сказал Михаил.
– Ты князь, – буркнул Нифонт, опуская глаза. – Какое от меня тебе надобно дозволенье?
Михаил сел на скамью и принялся развязывать тесемки на меховом колпачке Аннушки.
– Сам знаешь, какой я князь, – тихо произнес он, чтобы злостью в голосе не пугать дочь. – Мне заплатить тебе нечем. Сделай мне одолженье, прими от меня в подарок коня.
– Не по чину нам княжеские кони, – негромко, но яростно ответил Нифонт, встал и шагнул к двери. – Я себе своего куплю.
– Постой! – окликнул Михаил, и в голосе его впервые после Искорки звякнуло железо княжеского повеленья. Нифонт остановился, не оборачиваясь. – Не гоже, Нифонт, к добру спиной вставать. Это Нята – конь Асыки, слыхал небось. Его пермяки не отравят, побоятся. И порчу не наведут – заговоренный он. Возьми его, Нифонт. Я от чистого сердца прошу.
Нифонт ссутулился, словно осел от тяжести на плечах.
– Благодарствую, – проскрипел он и вышел прочь.
Пермякам немного потребовалось времени узнать, что Михаил подарил Няту Нифонту. Они истолковали это в том смысле, что маленькая усадьба на краю Пелина поля объявляет войну городищу. Значит, Михаила отныне можно не только не уважать, но и не беречь его жизнь. И ночью дом Нифонта подожгли.
Калина в этот раз не ночевал. Нифонт и Михаил проснулись одновременно от ржанья Няты в стойле. Крайнее окошко горницы кроваво полыхало сквозь замерзший рыбий пузырь. Нифонт, без зипуна, в одних оленьих бакарях, в которых спал, бросился наружу со снеговой лопатой. Михаил только успел завернуть Аннушку в тулупы и вынести в сени на лавку, как услышал с улицы:
– Князь, живее давай!..
Домину подожгли с угла, там, где стояли сусеки с рожью для посева. Пермяки не мстили непокорным русичам, не готовили их погибель – они уничтожали угрозу священному лугу, заключенную в золотых зернах ржи. Нифонт и Михаил в две лопаты забрасывали огонь снегом. Бревна были еще свежи, не успели просохнуть на солнце и ветрах до звона, да и не отмякли от зимних стуж, к тому ж воры спешили, и некогда им было развести огонь пожарче, потому и удалось сбить пламя, затушить угли, раскидать от стен и выбросить изнутри головни. Дом и подворье уцелели, но амбар сгорел.
На рассвете Михаил и Нифонт, измученные и черные от сажи, вернулись в горницу. Михаил рухнул на лавку, прижал к боку проснувшуюся дочь, а Нифонт долго пил воду, потом молча оделся и ушел. Было слышно, как он обколачивает об крыльцо лыжи, затем шаги прошаркали за ворота, и только свистнула лыжня под уклон к Колве.
Михаил не задумался, куда отправился Нифонт, уснул. Но скоро его растолкал возвратившийся Калина. Калина уже увидел изуродованную усадьбу – будто загнанный под Пелино поле Ящер выбрался все же на землю и одним огненным укусом вырвал угол дома, разбросав вокруг обгорелую щепу и угли.
– Где Нифонт? – быстро спросил Калина. – Ушел?..
Борода его встала дыбом, но ласково, чтобы не пугать Аннушку, Калина сказал:
– Светлая ты голова, Мишка, да пустая… Он же в городище пошел – воров учить! А его там дрекольем встретят – и в прорубь! Собирайся, пока я Няту запрягаю, да топор бери. А ты, девонька, – он погладил девочку по русой головке, – побудь до вечера одна, покуда мы с тятькой съездим. Я вон тебе в торбе гостинец привез.
К низкому полудню тусклого и сырого апреля Нята домчал сани до Чердыни. Городище расползлось по горе, как куча грязи, все бурое от снега, что за долгую зиму напитался помоями, мочой и навозом. Ворота были открыты и пусты. На майдане яростно и злобно орал и топтался народ, мелькали над головами палки. Нята уверенно, как и должно княжескому коню, врезался в толпу. Пермяки, оглядываясь, видели Михаила и Калину с топорами, бросали колья, отбегали в сторону. Они не испугались, потому что их было куда больше, чем русских, и они считали себя правыми, но даже за правду и даже в запале они не хотели бы убить человека до смерти.
Нифонт лежал в каше из снега, крови и грязи. Казалось, он был мертв, но едва его подхватили, он дернулся, высвобождая сжатую в кулак руку.
– Скажи ему, Калын, скажи, Михан, – крикнул кто-то из пермяков, – пусть не трогает Пелино поле! Этот раз сильно били – другой раз совсем убьем!..
Калина, взбесившись, поднял обломок оглобли и побежал на кричавшего. Он замахнулся и заорал:
– Нифонт, как Кудым-Ош, вам хлеб несет, а вы, как псы, на него!..
Пермяки кинулись врассыпную. Калина швырнул жердь им вслед.
– Убьем Нифонта! Тебя, Калын, убьем! И тебя, Михан, трус, убьем! Всех вас, роччиз, убьем! – издалека, из-за угла керку вопил еще кто-то, но Калина уже остывал, повернул обратно к саням, где лежал и хрипел, брызгаясь кровью, Нифонт.
Теперь в избе у Пелина поля вместо больного Михаила был избитый Нифонт. Били его крепко, но, если не брать в расчет кровоподтеков и ссадинов, серьезным делом оказались лишь вывих руки, трещины в ребрах и проломленный затылок. Калина, ловко ощупав кости, проворчал:
– Если по делам да по уму, так тебе, Нифонт, этого маловато… Может, добавить от себя?
Когда большого и шумного Калины в доме не было, горница казалась пустой. Нифонт на лавке у печи не шевелился, не говорил. Молчал Михаил. Тихо играла в углу Аннушка – тряпочками, резными чурками, берестяными куколками. Она вообще была девочка тихая и незаметная, смеялась редко и беззвучно. Худенькая, беленькая, как ромашка, она словно бы истаивала светом, вот-вот миг – и останется только лучик. Михаил боялся лишний раз притронуться к ней, не умел ни поговорить с ней, ни приласкать, только смотрел, и что-то в душе его словно корчилось от боли, от нежности. Ему казалось, что вся она целиком состоит из его любви, из ее последнего, самого чистого ручейка, который был когда-то большой, сильной, доверчивой рекой, а реку замутили, запоганили, иссушили, и остался только ручеек. Аннушка была для Михаила последней проталиной любви к людям, маленькой, словно проталинка от дыхания на заиндевевшем окошке.
И не раз Михаил ловил Нифонта на том, что тот теми же глазами, не двигаясь, смотрит на склоненную к игрушкам белую голову девочки. В эти мгновения с лицом Нифонта происходило что-то странное и страшное – как отмороженные, бледнели скулы и нос, а глаза словно погружались в какую-то темную, бездонную глубину. Может, не так уж и слаб был Нифонт, чтобы только лежать на лавке, но, видно, что-то в нем перебили палки пермяков, отчего не хотелось вставать – пусть все катится к черту, дайте только посмотреть на эту девочку, дайте спокойно умереть…
Как-то раз утром Нифонт долго шептался с Калиной, а потом Калина исчез на весь день и вернулся, ухмыляющийся, только в сумерках. Нифонт с трудом сел на своей скамье, пряча руки под шкурой, которой укрывался, и подозвал к себе девочку. Аннушка робко подошла, оглядываясь на отца. Нифонт вынул из-под шкуры и протянул ей огромные ладони, в горсти которых сидел маленький, взъерошенный котенок.
Девочка замерла, не веря такому чуду. Потом осторожно взяла котенка из рук, прижала к себе и бросилась к отцу.
– Тятя!.. Тятя!.. – не находя слов, шептала она.
– Спроси у дяди Нифонта, как его зовут, – велел Михаил, поворачивая дочку за плечики лицом к Нифонту.
– Самогуд, – довольно проворчал Нифонт и улегся, глядя в потолок.
С этого времени Аннушка играла только с котенком, и теперь чаще слышался ее смех, а иногда, баюкая, она тоненько пела ему песенку из сказки, некогда насквозь пронзившую сердце князя:
– Котик-братик, котик-братик, несет меня лиса за синие леса…
Девочка перестала бояться Нифонта, подходила к нему, даже односложно отвечала ему на негромкие вопросы, хотя и застенчиво отворачивалась. Она сама кормила своего «братика» и спускалась по лестнице в ледник, пока Михаил светил ей лучиной, а там, обеими ручонками поднимая тяжелый топор, откалывала ледяные кусочки от огромных жерновов мороженого молока. Да и Нифонт начал оживать, словно поднимался со дна омута к солнцу.
Он, как окаменевший ворот, медленно, толчками, сдвинулся и повернулся, показывая свою другую, человеческую сторону. И Михаилу сразу стало с ним легче.
– Нифонт, слышь, рассказал бы ты о себе, – как-то раз ночью, когда Аннушка спала, а Калины не было, попросил Михаил.
– Чего рассказывать? – буркнул Нифонт. – Таких, как я, у тебя полно княжество…
И правда: с Руси русские люди несли в Пермь свои потери, свое горе, согнавшее с места, но несли и свои дарования, свои надежды. И Нифонт потихоньку рассказал.
Жил он на Рязанщине, в деревне неподалеку от Оки. Был небогат, но и бедовать не приходилось. О барине грех дурное слово сказать: уже состарился, перебесился, а оттого и был справедлив, не жаден. Нифонта рано женили на соседской девке Олене, за которую в приданое он получил только родительские наказы. Нифонт не обижался. Олену он полюбил, и жили они душа в душу. Она ему слова поперек не сказала, и он на нее ни разу голоса не поднял, не то чтоб руку. С детьми же не повезло – подряд четыре девки уродились, а потом в нутре у Олены лопнула какая-то бабья жила, и наследника ждать уже не пришлось. А Нифонт, тогда еще легкий нравом, и тем доволен был: девки свои, озорные, веселые и красивые, ему все к сердцу припали.