Всю ночь Вольга не спал. Сидел у чувала спиной к лежакам, досушивал ягу и одежду. Спал князь, спал Калина, но не спала ламия. Она молчала и даже, кажется, не дышала, но Вольга лопатками ощущал тепло от углей ее открытых глаз. Душа его качалась и звенела, как колокол, подвешенный где-то в горле. И будто бревна в пороге, бились друг о друга две фразы: «Ищи меня теперь, Вольга, до самой смерти…» – а навстречу слова все почуявшего Калины, сказанные украдкой от князя в сенях: «Бойся ее, сотник, трижды сильнее смерти».
И Вольга понимал, что он везет в Чердынь то, что хотел привезти, но не получил князь Михаил. Они – Михаил, Калина – знали какую-то жуткую, тоскливую тайну ламии. А Вольга не хотел ее знать. Поэтому за весь путь до Чердыни он больше не поднял на княгиню глаз. Поэтому он никому ни о чем не сказал ни слова.
А Чердынь встретила их горем. В своей келье отходил старец Дионисий, строитель и игумен Иоанно-Богословского монастыря. Князь и Вольга сразу со двора поспешили в обитель.
Над монастырским холмом надсадно всхлипывал маленький колокол. У раскрытых ворот громоздились лошади, олени, сани, нарты. Во дворе на истоптанном снегу собралась толпа – все без шапок, все крестятся, и у многих на глазах слезы. Дионисий был суров, строг, требователен, и никогда его особо не любили, а как настал его час – сотворенное им добро позвало людей сюда, в монастырские стены. Князь шел сквозь толпу, ему кланялись, и он кланялся.
На крыльце его встретил епископ Филофей с печальным и возвышенным лицом, будто думой был где-то в горнем мире, но повадка его была такая ненавязчиво-хозяйская, словно бы он сам затеял это небывалое и умильное торжество. Впрочем, Вольга не обратил на то внимания. И епископ, и настоятель были ему чужими, далекими людьми. Вольгу разумом точно заклинило в том мгновении, когда княгиня превратилась в девчонку-ламию.
Филофей проводил князя и сотника в келью, где на лавке под лампадой лежал умирающий старик. Рядом, обратившись лицом в угол к аналою, на коленях стоял послушник и читал Псалтырь, лежащую на невысокой тумбе, – он ничего не видел и не слышал, кроме слов своей молитвы.
Дионисий страшно пожелтел; огромные ручищи, пальцами переплетенные на груди, на кресте, казались вилами. Упрямо торчал вверх клин седой бороды. Филофей успел шепнуть, что Дионисий без памяти, и тихонько вышел, прикрыв дверь. Михаил тоже опустился на колени и поцеловал запястье старика.
– Прости, отец, – тихо сказал он.
Вольга истуканом тупо торчал за спиной князя.
Запястье дрогнуло, словно оживленное поцелуем, потом дернулась борода, и еще сильнее ввалились щеки старика – он открыл рот.
– Дождался тебя… – едва слышно прошептал Дионисий. – Ты меня прости…
Михаил молчал, склонив голову.
– За слепоту мою… прости… Твоими делами вера… в Перми держится… истинная… Всю жизнь я… от лживой веры… к праведной… бежал, а тебя… не увидел… Прости… Ты, князь… в силе сейчас и в славе… а Филофей… мирской чести… и власти… взалкал… Ты у него… на пути встал… Берегись… Он тебя сгубить хочет… Знаю… Во… вогули…
Грудь старика еле поднялась, и в ней тихо заклокотало – Дионисий хотел что-то сказать, но уже не было сил.
– Берегись… – уже беззвучно повторил он. – Благослови тебя го… господь наш И… Ии… сус…
Вольга без мысли и чувства просто стоял и ждал. Князь на коленях все вслушивался и вслушивался в дыхание Дионисия, но тот ничего больше не смог сказать. Бубнил монах.
Дионисия отпели в соборе и похоронили рядом на небольшом кладбище возле алтаря. Князь тоже бросил горсть земли в черную, ледяную могилу, жутко зиявшую среди сугробов.
– А ведь я еще помню пустырь на этом месте, – оглядываясь, задумчиво сказал Вольге Михаил.
Время шло. Никто из дружинников не заметил в сотнике какой-то перемены после поездки к вогулам, разве что он перестал бегать на посад к молодухе. Но Вольга знал и чуял, как велика эта перемена. Ламия перетряхнула и перевернула вверх дном его душу. Нет, Вольга не тосковал. Поначалу, понемногу, – было, но потом он осознал, что эта перемена – не тоска. В душе что-то зрело, тяжелело, разворачивалось во всю ширь, разгоралось. И Вольга этого не испугался. Спокойно, с отрешенностью последнего и непреклонного решения он ждал. Чего? Он не знал чего, но знал, что чего-то дождется.
И весна пришла вся под стать – бурная, шумная, переполненная жизнью. С рокотом покатились в уреме ручьи, ворочая глыбы глины и вырванные из склонов пни. Снег таял; его лоскутья корчились, как на огне, и обугливались. Вздулась Колва, подняв ледяные груды, вздулось небо, в котором, переваливаясь друг через друга, неслись огромные, темные облака. Свежесть и свет пьянили; дали заметало быстрыми дождями, яростно пылали зори; и ветер, словно сорвавшись с привязи, хлестал по ельникам, гудел в шатрах чердынских башен. Вольга чувствовал, что это все – для него; это ламия разбудила грозу над пармой.
Однажды, уже в мае, Вольгу вызвали из гридницы на двор: сказали, ждет его человек от епископа. Вольга сбежал со ступенек крыльца и увидел того, кто шел за их аргишем до Цепёлских полян, а на обратном пути разговаривал с княгиней. Это лицо он забыть не мог – узкое, по-вогульски безбородое, с широким тонкогубым ртом и умными, всегда прищуренными глазами. Вольга взрыкнул и схватил посланца за плечо, но тот, ухмыльнувшись, легко сбил тяжелую руку сотника.
– Ты кто таков? – яростно спросил Вольга.
– Не лапай, я тебе не ясырь, – ответил человек. – Я – Леваш, слуга владыки Филофея.
– Ты почто за нами зимой следил? – Вольга потянул меч из ножен. – Я вот тя сейчас к князю сволоку…
– Не сволочешь, – спокойно возразил Леваш. – Иначе и я князю поведаю – о твоих тайнах с княгиней.
На Вольгин пыл словно плеснули стужей, в лицо ударила кровь.
– Какие тайны?.. – хрипло спросил он. – Не было ничего…
– Она велела передать тебе, что завтра на закате будет ждать тебя на Стонущем озере возле трех истуканов.
Вольга прислонился к резному столбу крылечка. Леваш не спеша шел к воротам в проулок. Невидимый кузнец бил по наковальне в груди у Вольги, звезды разлетались в глазах. «Она будет ждать… – повторял Вольга. – Ищи меня теперь, Вольга, до самой смерти… Бойся ее, сотник, трижды сильнее смерти… У трех идолов на Стонущем озере…»
Вольга знал, что пойдет, все равно пойдет – не медля, не раздумывая, пойдет, побежит, понесется, сломя ноги, очертя голову, любой ценой. Он не боялся. Он задыхался, давился надеждой, он не мог ждать. Пусть будет что будет. Подлость, смерть, измена – все равно. Ламия не была для него княгиней, женой князя, которого он уважал, не была матерью его воеводы, княжича Матвея, даже не была для него женщиной, которая старше его и опытней, – она была той девчонкой в Искорке, была идолом, была пропастью, в которую он упал с обрыва.
В назначенный день он переправился на левый берег Колвы и погнал коня в глубь леса по заросшей, давно не хоженной тропинке. Ни русские, ни пермяки не любили Стонущее озеро – дугой изогнувшуюся в чаще былую старицу Колвы, уже полузатянутую болотами. Говорили, что на дне озера лежит кость мамонта – она-то и страшно кричит в безлюдье, стонет. Этого мамонта не взял в свой большой каюк пермский герой Ратег, когда спасал зверей и птиц от Всемирного потопа.
Валежник загромождал тропу, да и конь не хотел идти – фыркал, прядал ушами, мотал мордой, упирался. Вольга соскочил с седла, намотал поводья на сук и, не обращая внимания на обиду коня, быстро пошел один. Тропа вывела его на невысокий бугор, заросший крапивой. Некогда здесь стоял маленький горт, а сейчас были только две ямы от керку и три гнилых, черных идола. Вольга оглядывался, ища ламию. За Чердынью, за Колвой и лесами садилось солнце, и длинные красные лучи полого били из-за спины Вольги, качали крапиву и камыш, превращали в кровь черную воду озера. И вдруг комаров словно сдуло в сторону. К берегу по алой воде плыл ком темной пены. Пена вскипела и с плеском прыгнула вверх – из воды встала подплывшая ламия.
Она беззвучно смеялась и, нагая, шла к Вольге, руками разводя перед животом паутину ряски. Во вспышке боли и счастья Вольга подхватил ее и тотчас бросил в траву. Одежду словно ветер сдирал с тела. И Вольга взял ламию так яростно и стремительно, с такой решимостью и с таким отчаяньем, будто мечом смахнул с плеч голову.
И с того дня начались их встречи на Стонущем озере: тайные, скоротечные, ненасытные. Вольга бросал коня на тропе – духи пармы пасли его, пока сотник сжимал в объятиях ламию. Это была не любовь, не страсть, а какое-то бешенство, камлание плоти. Вольга не закрывал глаз, глядел в широко раскрытые, трясинно-черные глаза ведьмы, и в самый острый миг в них начинала мерцать серебряная рябь сумасшествия. Когти ламии рвали ему спину, ламия хрипела, а потом резко отворачивалась, стискивая Вольгу намертво, открывала рот, и над болотом несся страшный, тоскливый вопль мамонтовой кости. И Вольга все видел, все понимал, все запоминал по-звериному ярко, четко, терпко. Он знал, что все это – смертный грех и погибель души, но не желал поступиться и отречься. Он был готов заплатить за все сполна и разом, как только будет надо, но пока не надо, он будет пить эту отраву до последней капли.
Вольга не задумывался, как ламия приходила на озеро. Здесь он даже одежды ее ни разу не заметил. Если она из окна княжьего терема до Колвы летит нетопырем, змеей переплывает реку, рысью бежит по урманам – ну и пусть. Ей можно все, и ему здесь тоже можно все. Там, в Чердыни, – нельзя. Но там и невозможна была эта бесовская пляска. Словно охваченный невидимыми обручами, Вольга ходил по острогу привычным всем сотником. Если он и встречал княгиню, то разве ж эта недоступная, красивая и нелюдимая женщина была его дикой возлюбленной? А потом Вольге – всегда случайно – подворачивался где-нибудь в проулке Леваш и, кланяясь, тихо говорил: «Завтра» – или: «Нынче» – или: «Через день». И Вольга вечером шел к конюшне, седлал коня и говорил, что едет на заставу – на Полюд-камень, на Искор, на Пымпал, хоть куда, лишь бы дорога вела за Колву. И там, на Стонущем озере, его всегда уже ждала ламия – нагая, прекрасная, вечно юная, с древними глазами. И уже не надо было слов, не надо правды или лжи, не надо даже солнца или месяца в прозрачном молоке белой ночи.