Сердце Пармы, или Чердынь — княгиня гор — страница 57 из 97

Тиче и Асыку он нашел у Княжьего вала. Асыка сидел, привалившись спиной к камню насыпи. В зубах он держал длинную тростину, всаженную в коровий рог, где тлели угольки сара — вогульского курения. Глаза у Асыки были тусклые, оловянные. Из ноздрей медленно выползал дымок. Вогул ничего не видел и не слышал, отрешившись от земного мира. Тиче спала рядом на кошме. Она так и не сняла воинского снаряжения. Михаил опустился на корточки, подождал и осторожно стащил с головы Тиче шлем. Черные, густые волосы рассыпались по плечам, по лицу, по ровдуге кошмы. Михаил коснулся кончиком пальца виска Тиче, ощутил теплое трепетание жизни. Он поднял глаза — хумляльт молча смотрел на него. Михаил встал и пошел на вал.

Он взялся руками за зубцы частокола и огляделся. Отсюда была видна вся долина Колвы — мягкие волны холмов и лугов, застеленные прозрачным туманом, темное лезвие реки, леса дальнего берега, за которыми на окоеме вставало зеленоватое свечение. В небе над Искоркой сияли сотни, тысячи, сотни тысяч звездного воинства, словно собравшаяся сюда рать. Луна колесом катилась в дыму Млечного Пути — Звездной Ворги, древнего Пути Птиц пермяков. Пахло речной свежестью, молодой травой, остывающими углями, прелым деревом, пармой. Сзади захлопали крылья, и, оглянувшись, Михаил увидел, что на макушку ближнего идола сел филин, осветив Михаила желтым кошачьим взглядом.

— По мою душу прилетел, побратим? — тихо спросил Михаил.

«Судьба-сова, судьба-сова, — думал он. — Полночь и одиночество… Сегодня от меня ушел Бурмот. У меня не было никого надежнее Бурмота, и вот он меня оставил… Может, он и прав? Если я не смог остановить побоище, остановить Качаима, то я должен был идти в бой вместе с ним — и погибнуть?.. Нет, не то страшно, что погибнуть… Они этого не знают, не видят… Они собираются драться дальше, а я… Я проиграл уже тогда, когда оставил Чердынь. Я был побит не московитами, а той подлой рукой вора, что зажгла огонь в Тайницкой башне. Я пришел сюда, в Искор, уже побежденным, а им кажется, что все еще впереди, что ничего еще не решено… В моей судьбе уже не важно, отбросим завтра мы московитов или они нас все же одолеют. Моя судьба уже завела меня за этот поворот, а жизнь за ней еще не поспевает. Ничего, догонит…»

Казалось бы, откуда тоска, откуда печаль, откуда эта уверенность в завтрашней неудаче? Московиты сильны, но и пермяки сильны тоже. Он, князь, хоть и с небольшим, но с верным и послушным войском в крепости, доныне неприступной. Его люди отважны и не желают сдаваться. Любой, кто посмотрит на все это со стороны, скажет: еще только половина наполовину, что московиты победят. Почему же он, князь, в этом уверен? Потому что оставил Чердынь? Потому что жена его, ламия, вновь сбежала к хумляльту, и значит, воля Каменных гор уже не с ним? Смешно, нелепо…

И все-таки завтра московиты победят, потому что на их стороне судьба. Но если судьба уже предрешена, зачем же она завела его, князя Михаила, сюда, на Искорскую гору? Зачем? Для чего? Что еще ей нужно от князя? Да, он согласен идти в потоке своей судьбы. Он не дурак, чтобы переть против течения; не трус, чтобы выбираться на берег; не глупец, чтобы искать другую судьбу; не безумец, чтобы торопить ее бег; не малодушный, чтобы влачиться безвольно… Он хочет именно идти одним ходом — осмысленно, твердо, до конца. «Чего же тебе, сова, от меня надо?»

Михаил знал, чего надо. Пусть завтрашний день ничего не изменит в его судьбе, но зато он покажет, каков князь как человек. Остается ли он самим собой. И у него только одно оружие против всех бед, обмана и зла, только одно доказательство существования своей души и себя самого на земле — достоинство. Он — человек, живущий в мире людей по людским законам, а людской мир — это толчея волн над глубинным и ровным течением судеб. Пусть оно видит, что князь принимает его не как раб, не как влюбленный, не как мятежник и вор. Князь принимает его с достоинством. Он не потерял головы вчера ночью и не пошел на московитов с Кочей. Он и завтра не смалодушествует и не опустит перед Пестрым хоругви. Пусть он знает свою судьбу, и пусть судьбе безразлично, каким он пройдет свой путь, — ему это не безразлично. Он пройдет путь с достоинством. Грядущий день будет самым важным в его жизни. И прошлому, и будущему он покажет подлинного князя Михаила Великопермского. Те люди, что сей час спят за частоколами городища, ждут битвы, и он будет драться вместе с ними. Но они спят, потому что принимают судьбу душой; их судьбы — лебеди. А он стоит в полночи на Княжьем валу, потому что его судьба — сова, и он принимает ее разумом.

«Сколько огней вокруг, — думал Михаил. — Луна, звезды и Млечный Путь, что отражается в Колве, зарево заката у горизонта, угли очагов в городище, костры московитов в дальнем перелеске и огнища погребальных тризн на берегу реки; а в поле, где полегло войско, — светляки, светляки… Я могу все, что захочу: бежать отсюда в одиночку или увести людей; сдаться московитам с головой или замириться торгом, — но я выбираю бой. Так всегда. Говорят, судьба не дает выбора. Это неправда. Судьба дает выбор. Судьба дает выбор, но настоящий выбор только один. Я принимаю судьбу — я принимаю завтрашнее поражение. Но я принимаю судьбу с достоинством, поэтому завтра я принимаю бой».


Михаил долго стоял на Княжьем валу, а потом спустился, вернулся в свой керку, где уже спали Бурмот, Калина и Зырян, тоже повалился на лежанку и тотчас глубоко, без сновидений, заснул.

Разбудили его трели рожечников, которые играли тревогу. Из неконопаченых щелей в стенах тянулись полосы бледного света. Снаружи доносились крики, топот, лязг. Бурмота и Зыряна в керку не было.

— Вставай, князь, — весело позвал Калина, сидя натягивавший сапог. — Княжество проспишь.

Михаил молча и тяжело поднялся. В висках ломило. Он вышел во дворик. Воины с оружием бежали к воротам. На валах лучники гнули луки, насаживая тетиву. Черные кострища уже не дымили: пермяки предпочитали идти в бой голодными. Светлое, умытое солнце едва приподнялось над горизонтом, сзади осветив городище.

Появился с корчажкой Калина. Михаил ополоснулся, отнял корчагу, стал пить. Калина опять нырнул в керку и вернулся с княжеским колонтарем и перевязью в руках. На его кудлатой голове криво сидел боевой шлем князя. Михаил напялил тяжелый, как мокрая шуба, доспех, перепоясался и снял с Калины шлем.

— Не по твоей башке роблен, — мрачно сказал он.

Шлем был мал, кожа подкладки ссохлась. Михаил, морщась, пристраивал его на темени, а потом сдернул и швырнул в крапиву.

— Похоже, и не по твоей, — ухмыльнулся Калина.

Михаил угрюмо поглядел на него — Калина ответил прямым, понимающим взглядом. Тоска на душе у князя стала еще острее. Калина подал древко и свернутую хоругвь. Больше не пререкаясь, они пошагали на вал.

Здесь князь развернул хоругвь, насадил ее на древко и вбил древко в землю. Он это делал буднично, спокойно, словно сажал деревце. Хоругвь тяжело плеснулась под свежим ветром, и над Искором засиял серебряный медведь на алом поле, что нес на спине книгу и крест. Русские ратники вокруг снимали шапки и крестились, пермяки поклонились медведю.

— Ну, бывай, князь. — Калина хлопнул Михаила по плечу и сбежал вниз, направляясь к своим.

Щурясь от ветра с Колвы, Михаил разглядывал долину. Вдоль частоколов выстроились все защитники и так же, как князь, смотрели вперед, на подножие горы. Там, в тени, рядами брусничин поднимались рати московитов, одетых в красные кафтаны поверх кольчуг и прикрывшихся червлеными щитами. Как солнечные блики на волнах, светлели среди них обнаженные брони сотников.

Михаил сверху рассматривал укрепления Искора. У самого нижнего частокола на валу мелькал Бурмот, что-то приказывал, мечом махал в сторону московитов. На коротком кольчужном рукаве его руки, отрубленной в Пелыме, болталась цепь с железным шаром, усаженным гвоздями. Это оружие Бурмот придумал себе сам, велел отковать, подвесить к рукаву и научился действовать им ловко, страшно, беспощадно. «Бурмот ушел от меня на самый край, на самый дальний рубеж, — подумал Михаил. — Там опаснее всего. Там верная смерть. Конечно, он хочет погибнуть. Погиб его отец, и князь его предал…»

Второй частокол оборонял Исур, и Михаил сразу нашел его, торчавшего среди пеших на коне. Третий вал взял на себя Зырян. Вон он — сидит на камне, мечом ковыряет землю, ждет. Тот вал, что был перед ним, Михаил отдал Калине. Кудлатой, седой головы храмодела нигде не виднелось — наверное, Калина надел шлем и стал неразличим среди прочих шишаков, ерихонок, кольчужных назатыльников, бармиц и плеч.

Княжий вал — пятый — Михаил оставил за собой. Он окинул взглядом частую цепочку своих воинов. Где-то среди них Асыка, который должен был отсиживаться за своими горами, и Тиче, которая обещала ждать его с детьми в Дие. Михаил прогнал мысли о ламии и хумляльте, перевел взгляд на московитов. Тех было тысячи полторы, может, и побольше. У него же имелось сотен пять воинов — по сотне на вал. Эх, Коча-Качаим, зачем же ты скормил войско Пестрому, не поверив предостерегающим словам?.. И вон там, вдали, за рядами московитов, всадники с хоругвями, в расшитых корзнах, с длинными яловцами на высоких пиках, с кручеными яблоками на маленьких круглых щитах, с блистающими зерцалами на груди — скорее всего, это и есть князь Пестрый со свитой.

Раздался тонкий крик Бурмота, и туча пермских стрел взмыла из-за частокола, поднявшись на высоту Княжьего вала. И тотчас такая же туча взлетела над московитами. Небо замельтешило — стрелы посыпались вниз. Дружно взвыли люди, и боевой рев полосами раскатился по валам — и в него вклинилось яростное «А-а-а!..» московитов. Московские стрелы дождем падали на Искор, перелетая даже Михайлову хоругвь, и ближайший к князю воин покосился, чуть приподняв щит: не укрыть ли от беды? Московиты внизу побежали на приступ, держа щиты над головами. У подножия горы гулко бабахнуло. Там на козлах лежала длинная железная труба, из жерла которой струился дымок. Ворота в нижнем частоколе осели на треснувших деревянных петлях и рухнули плашмя, будто расколдованные. Красные кафтаны тотчас рванулись в проход.