Нифонт настороженно молчал — зло, упрямо, несогласно.
— А в чем беда? — спросил Михаил, смутно ощущая, что это действительно очень страшно: остаться без судьбы.
— В том беда, что нет теперь в мире силы, которая бы ему помогла… Будет тонуть — и соломинка под руку не подвернется. Заблудится в лесу — ни следа, ни звезды не увидит. Любая, самая мало-мальская беда с ног сшибет. Это как если бы ты от любой болезни умирал — хоть от укола еловой иголки, хоть от соплей. Человек без божьей помощи очень слаб, почти бессилен.
— Я крещеный.
— Ну и что. Ты-то в бога веришь, а тебя для бога больше нет. Тем и гневит бога язычество, что способно на такое зло. Ты хоть десять раз еще покрестись — не разглядит тебя господь. Рассказывают, что и Пелю вогулы прокляли, потому и одолел его Ящер.
Нифонт яростно пнул рыбий хвост.
— Да плевать мне на их проклятье! — рявкнул он. — За меня — хлеб, а через него и вся земля! Сильней этой силы ничего не знаю.
Он развернулся и грузно зашагал прочь. Михаил глядел вслед Нифонту, вспоминал о его жизни. Сколько раз незримые силы спасали Нифонта: когда ползал во ржи рядом с татарами под Рязанью, когда отбился от ратника в Муромском лесу, когда распустился узел в петле, когда выплыл на берег из-под купеческой ладьи, когда встретил охотников из Тыльдора, когда шарился в корягах на дне Адова озера… Теперь ничто не спасет, не выручит. И все же Нифонт не стал жалок. Наоборот, сейчас, проклятый, он показался Михаилу таким, каким его представил в первый раз Калина: «се человек». Михаил ощутил в Нифонте небывалую, непобедимую правоту и силу земли — земли, которую он выстрадал и хозяином которой стал. Даже если могучее и древнее зло поразит Нифонта, сломит, свалит, убьет, загонит в могилу, Нифонт выйдет обратно из земли хлебом, как Пеля взошел травой.
Ничто не изменилось в Нифонте после проклятия. И вскоре сам Михаил убедился, насколько глубокой была правота Нифонта, хотя ничего особенного в том доказательстве не было.
Снег таял на поле, и с какого-то времени Михаилу стало казаться, что сквозь него просвечивает земля, но не черная, а голубая. Не веря глазам, он пошел на поле и только тут увидел: большой клин был уже вспахан, и на нем взошла озимая рожь. Пелино поле родило хлеб. Михаил был потрясен — так это было просто и так велико.
Сзади к нему подошел Нифонт.
— Дураки пермяки, — добродушно, как о детях, сказал он. — Зазря мне амбар пожгли. Не было ведь там зерна. Забыли они, что никто здесь рожь яровую сеять не будет — только озимь, а то не встанет… Мы с Калиной по осени вдвоем целину рвали, сеяли по ночам, чтоб никто не увидел, а утром все сеном закидывали — вот так.
Снег стаял к маю, и теперь издалека было видно, как ярко зеленеет край Пелина поля. Приближалась страда. В Чердыни все собирался и собирался уезжать князь Федор Пестрый, а потом вдруг Михаил увидел вереницу плывущих по Колве стругов с яркими парусами и расписными носами. Московский гость убирался восвояси не попрощавшись. Но Михаила это не тронуло. Вдруг озаботился чем-то Калина, в котором вешние воды всегда будили тревогу и неодолимую тягу бродяжить, горячили кровь, звали куда-то — все дальше, дальше, как перелетную птицу. В конце концов Калина не выдержал, поклонился и ушел. Говорили, с ним ушел и княжич Матвей.
Михаил помнил свое обещание Нифонту — весной оставить его дом. Но некуда было податься с Аннушкой, да и Нифонт не гнал, потому Михаил пока никуда не собирался. Впрочем, даже не в том дело, что хозяин не гонит, а идти некуда. Михаил увидел, как взошел хлеб на Пелином поле — первый русский хлеб на пермской земле, — и ему почему-то захотелось побыть рядом с этим хлебом, будто напиться из родника, будто посидеть на ступеньках храма, к которому брел так долго.
Вместе с Нифонтом Михаил собирал на зеленой полосе камни, что всплывали из недр земли, — на окраине поля выросла целая груда обломков. А потом они на пару начали взламывать целину: долбили и рвали дерн мотыгами, дробили заступами. Работа была тяжелая; ничего тяжелее этого Михаил за свою жизнь не делал. Но так было нужно — соха бы не взяла здесь землю, только бы поцарапала без пользы. Аннушка носила им воду с Колвы в берестяном ведерке. Нифонт и Михаил порою так уставали, что и ночевали в поле, и, просыпаясь ночью, Михаил видел над собою Млечный Путь, древний Путь Птиц пермяков.
Они расковыряли, разворочали Пелино поле, и подошло время пахать. Нифонт выволок соху с двумя лемехами, вырезанными из лосиных рогов. На раму взгромоздили валун, на котором когда-то — кажется, тысячу лет назад, — пермяки прокляли Нифонта. В соху впрягли Няту. И пахать оказалось еще труднее, чем ломать целину. За день лемехи истирались, словно были из сосновой коры, и приходилось их снова резать и острить. За неделю от широкой лопасти лосиного рога оставался один обмылок. А нужно было вспахать поле не раз и не два, чтобы пронять слежавшуюся землю до самой плодородной глубины. И когда Нифонт, обессиленный, ложился на межу, за сошники брался Михаил и вместе с Нятой толкал соху дальше, вперед, вперед.
Из Чердыни, из городища приходили пермяки и смотрели, как князь пашет поле. Князь, согнувшись, шагал за сохой, вдавливая лемех в бурую землю, и рубаха его была мокрой на спине, как у простого пахаря. А соху по священному полю тащил старый боевой вогульский конь, которого вела под уздцы маленькая белоголовая княжна. Труд был не просто тяжек, он был мучителен, даже неподъемен, но в его изнуряющей ломоте заключался такой простой и великий смысл, что Михаил порою переставал понимать, чем и зачем он жил раньше. Он думал, что все его мысли были о Пермской земле, и все дела тоже были посвящены ей, но теперь с ясностью простого смерда он видел, что думал-то не о земле, а о своем месте на ней, и сражался не за землю, а за себя. Он был князем уже восемнадцать лет, и за такой долгий срок не сделал для земли ничего — не проложил дороги, не построил города, даже избы не поставил и не вырастил и травинки.
Михаил и не заметил, как лето скатилось к осени. Рожь налилась силой, гнувшей колосья к земле. Теперь Нифонт и князь горбушами скосили поле, оставив лишь жесткую щетку стерни, связали снопы. В вёдро снопы сушили на сушилах, в непогоду — в овине, потом молотили и веяли на гумне, задыхаясь в колючей пыли половы. Аннушка как взрослая таскала солому в сарай, мяла ее и утаптывала: вдруг Няте до весны не хватит сена? Урожай вышел небольшой, сам-треть, как и говорил Нифонт. Он не стал засыпать закрома — всем зерном, что было, засеял зябь. Он был согласен еще одну зиму провести на рыбе и дичи, но зато следующей осенью у него будет хлеб.
К севу вернулся Калина, а после сева уже ударили первые заморозки. Михаил глядел с крыльца на черное Пелино поле, над которым собирались в клин лесные журавли, и видел рожь — золотую рожь своих трудов, своей малой, но такой трудной правды. Оттуда, с крыльца, Михаил и заметил сына — княжич Матвей пешком шел к нему из Чердыни.
Михаил уже забыл о княжении, забыл о Пестром, забыл, что сын самовольно и жестоко занял его место. Но Матвей шел к отцу не князем.
— Батя, — позвал он ломким баском, — дозволь войти… — и уже в избе, при Калине и Нифонте, поклонившись, сказал: — Отец… Нет княжества без князя. Иди, княжь, тебя люди зовут… прости меня. Иди, княжь.
Михаил молчал, не зная, что ответить.
— Оно и верно, князь, — вдруг сказал Нифонт. — Хлеб — дело мое, не твое. Я ведь жениться думаю. Надо хозяйку в дом. Мне уж в городище девку просватали. А ты не обессудь. Каждому свое место. Ступай, князь, княжить. Ты со мной Пелино поле поднял — это труд великий. Дальше я один управлюсь. А тебя другое дело ждет. Тебе еще Чердынь поднять надо. Ступай.
Глава 28Талая Вода
— Был город люд, стал город лют, — задумчиво сказал Калина, озираясь.
Матвей, сощурившись, пристально вглядывался в камскую даль.
— Не-е, не шибаса это и не тюрень, — сообщил он. — Это большой каюк пермяцкий.
— Да и откуда тут татарам взяться, коли ты их прогнал, — хмыкнул Калина. — А пермяки сюда не полезут. Балбанкар — заклятое место.
Они стояли на краю заброшенного городища, на высоком склоне берега. Рядом валялся мешок с припасами, весла, лук Калины и меч Матвея, лежала на боку длинная, как веретено, кожаная лодка.
Калина и княжич Матвей плыли вниз по Каме вдвоем, тайком от всех — и своих, и чужих. Они держались ближе к берегам, прячась под кустами, рядом с обрывами, в случае чего накрывались срезанными ветками с листвой: пусть думают, что плывет упавшее дерево. Своим незачем знать, куда направился княжич; татары могут в полон забрать, ведь за княжича большой выкуп взять можно; а пермяки — то собаки брехливые, увидят и всем растрезвонят.
Когда плыли мимо Балбанкара, Матвей разглядел вдали парус. Волей-неволей пришлось причаливать и прятаться на проклятом городище.
Начиналось лето, молодая трава покрыла оплывшие валы, ямы землянок. В траве особенно чуждо выглядели гнилые черные колья, трухлявые бревна выкладок, покосившиеся идолы, в лицах которых еще торчали пеньки стрел ушкуйника Ерохи Смыки. Калина оглядывался и вспоминал ватагу Ухвата, которая почти двадцать лет назад здесь, на Балбанкаре, лопнула пополам и чуть себя не истребила; вспоминал, как тащил тяжеленную Вагирйому по крысиной норе подземного хода.
— Погоди-ка, — сказал Матвею Калина и пошел к другому краю городища, полез в овраг и вскоре выбрался обратно, держа в руках человеческий череп.
— Глянь, княжич, это кто-то из трех Иванов… Отсюда, с Балбанкара, побежала к твоему деду смерть.
Матвей посмотрел на череп, презрительно сплюнул и велел:
— Собирайся, дальше поплывем. Каюк уже за поворот загнул.
Калина осторожно положил череп на камень в траве.
Всю миновавшую зиму Матвея мучила память о той девчонке, о Маше, ясырке шибана Мурада, которую он обещал выкупить из рабства. Матвей не только не хотел нарушать своего слова, нет — его изнутри жгла еще какая-то боль. Хотелось ту девчонку видеть подле себя счастливой и вольной, хотелось почувствовать ее благодарность и уважение. Матвей знал, что летом афкульские татары продадут своих рабов в Ибыре. Плата у Матвея была — все та же пуговица с кафтана Пестрого. Оставалось только придумать, как попасть в Ибыр на торг.