— Тэли эри алунгкве, — по-вогульски сказал Зырян. — Зимний Закон.
Зырян выпрямился, отпустив плечо Калины, и со звоном ударил над головой мечом по оковке щита. И вогулы, и пермяки, и даже русские замерли, предчувствуя что-то важное, тяжелое, страшное.
— Койп сорум! — крикнул Зырян и повторил для всех: — Тэли эри алунгкве!
В толпе вогулов завопили бабы. Несколько женщин кинулись к проходу в оцеплении — их пропустили. Они вцепились в мужчин, одеревеневших, словно идолы. Какой-то вогул, властно отодвинув стражника с дороги, подошел к толпе обреченных и остановился возле высокого, смертельно бледного парня. Распустив петлю на его шее, он стащил веревку, оттолкнул парня в сторону и сам занял его место, надев петлю на себя. Зырян молчал, сузив глаза; лицо его было напряженным, будто на пытке.
— Это Вангын, их знаменитый охотник, — пояснил Михаилу Калина. — А парень — его младший брат. Вангын вдовец, а у брата жена и детей целый хонт…
Другой молодой вогул из пленников что-то крикнул Зыряну и Зырян, отвернувшись, махнул рукой. Стражник-пермяк пошел к толпе молодух-невольниц и вытащил какую-то девушку.
— Прощаться хочет, — спокойно сказал Калина. — Ему — в рай, по их понятиям, а ей — в ад, в неволю.
Девушка плакала, вцепившись в малицу на груди вогула. Парень неловко прижался щекой к ее мокрым глазам, погладил по голове, обнял. Почти незаметный рывок могучего плеча — и девушка вдруг, как лента, тихо стекла на снег к его ногам. Вогулы за оцеплением завопили, стражники с копьями кинулись к убийце. Тот стоял спокойно, опустив голову, уронив руки. Он первым и пошел к огромной колоде, в которую был воткнут широкий лесорубный топор.
Подталкиваемые копьями стражи, невыкупленные пленники тоже потянулись к плахе. Молодой вогул одной рукой выдернул крепко всаженный топор, протянул его ближайшему товарищу, встал на колени и положил голову на колоду.
— Зачем это? — спросил Михаил, чувствуя, как жуть высасывает из него тепло.
— Зимний Закон, — тихо сказал Калина.
Зырян повернулся к Михаилу. Глаза его слезились от ветра.
— Бывает, что ни жена, ни отец, ни сын не могут собрать выкупа, — прохрипел он. — Бывает, и весь павыл не может… А народ может всегда. Если они забывают об этом, то сами себя и казнят…
Топор поднялся, тускло блеснув на закатном солнце, и канул вниз, тупо впившись в колоду. Голова вогула отскочила в снег, а тело дернуло руками, загребло ногами, точно стараясь доползти до головы, и боком повалилось. От звука удара стражники вздрогнули, а по толпе вогулов прокатился дружный вздох, похожий на всхлип.
Тот вогул, что отрубил голову, выдернул топор, подал его следующему и сам встал у колоды на колени. Топор взлетал и падал. Черно-кровавые, облепленные волосами и снегом головы раскатились возле плахи. Бледные, злые стражники за руки и за ноги оттаскивали истекающие кровью обезглавленные трупы. В тишине, воцарившейся над лобным местом, слышны были только свист топора, тюканье удара, хрип, шорох разворошенного снега и хруст шагов. Плаха сверкала от крови, черная, как уголь. Вокруг нее кровь пропитала и смяла снег в комья. Кровавые борозды, оставленные оттаскиваемыми телами, лучами ощетинили плаху. Следы стражников, что волочили мертвецов, тоже были багровыми.
Кровавый дым колыхался в глазах князя. Казнь была страшнее любого боя. Тюканье топора горячей болью ударяло в виски: сердце дергалось так же редко и мерно, как пленные вогулы вонзали в плаху топор, казня друг друга. Сквозь багровую мглу Михаилу алели следы стражников, и он снова вспоминал кровавые следы санных полозьев на снегу улочек Усть-Выма. И Михаилу казалось, что он опять отдал бы отца, брата, Полюда, себя самого — лишь бы никогда больше люди и нарты не оставляли таких следов. Михаил поднял голову и взглянул на Асыку, все это время сидевшего неподалеку в санях и привязанного к шесту. Вогульский князь, сощурившись, со спокойной усмешкой смотрел на все укорачивающуюся цепочку приговоренных.
Михаил перевел взгляд на Калину, который нервно скреб и драл со скулы клочья бороды.
У плахи оставался последний человек. Отрубив голову, он беспомощно оглянулся на Зыряна, словно искал поддержки.
— Князь, этого должен кончить ты, — твердо и негромко произнес Зырян. — Ты — победитель.
Топор палача застучал в висках князя в сто раз быстрее.
— Я не кат, — осипнув, ответил Михаил.
— Ты — только топор. Кат — судьба. Глаза Зыряна были точно ледяные.
— Иди, — велел Михаилу Калина. — Сумел устоять в Пелыми, когда на тебя Асыка с копьем летел, — сумей и сейчас. Это их земля, их закон.
От плахи на князя угрюмо смотрел вогул. Пристально, испытующе смотрел на Михаила Асыка — смотрел второй раз в жизни. Связанный, он и сейчас нес Михаилу смерть. Все — и свои, и чужие — смотрели на Михаила.
Качнувшись, князь в дыму двинулся к плахе. В душе его все корчилось и чернело. Взгляд Асыки был как копье, на острие которого вогул переносил Михаила с места на место. Асыка был словно движущей силой Михаила. Не то чтобы чердынский князь хотел показать пелымскому, что может ничем не уступить ему в суровости духа. Сам того не осознав, Михаил хотел дать понять, что владеет беспощадным оружием врага, а потому уже равен ему в силе.
Михаил выдернул топор из колоды, ощутив его тяжесть и тепло ладоней тех, кто уже остывал на снегу. Пленник молча встал на колени и уткнулся лбом. Комья красно-бурого снега сминались под сапогами князя, истекая розовой водой. Михаил глядел на мощную, жилистую, смуглую шею пленника, которую ему предстояло перерубить. «Отрубить голову человеку не труднее, чем отрубить сук…» — подумал Михаил, ощущая, что эта мысль пришла откуда-то из-за черты умопомрачения. Михаил видел, как дико напряглись лопатки вогула, буграми вздулись мускулы на плечах, набухли вены, и пальцы судорожно вцепились в края колоды, точно вогула отрывали от нее. Взглядом отметив линию — как всадить лезвие, — Михаил поднял над головой неимоверно тяжелый топор и во вспышке облегчения обрушил его вниз.
Этой ночью он не смог заснуть. Не то чтобы ему вспоминалось, как отскочила, перевернувшись, голова казненного, а на ее лбу отпечатался красный след крови, пропитавшей плаху, и тело дернулось вслед за головой, распрямляя ноги. Нет, это воспоминание пошло в Черный погреб к другим подобным, которые тихо тлели всю жизнь. Михаилу не давало заснуть что-то другое. Он не мог заснуть, словно не мог найти дверь в сон, как в слепом буране однажды не мог найти дверь в избу, шаря обмороженными руками по заледеневшим бревнам. Князь встал и вышел во двор, побрел по заснеженной улочке Пелыма, кутаясь в зипун, забыв надеть шапку.
В воротах, на взятии которых Бурмот потерял руку, горел костер, грелись караульные. С ними на бревне сидел Калина, держал в зубах почерневший рог с вогульским курением — саром, сушеной мятой. Михаил опустился рядом, глядя в огонь.
— Слышь, Калина, — наконец сказал он. — Хоть я на кумирнях не камлаю, но не христианин я. Я своих людей любить не могу… Знаю, русские не хуже пермяков и вогулов чужую кровь льют. Но ведь льют и знают, что это — грех. А у них совсем не то… Я ведь только последнему голову снес, а прочие головы они сами себе поотрубали… Разве православный сделал бы так? Они, понимаешь, для сердца моего — как глина для брюха… Вроде, люди как люди, что в Твери, то и в Перми, и вдруг видишь, что они совсем иные, а какие — мне никогда не понять. Как же мне, князю, к своему народу путь найти? Как нам, русичам, с ними ужиться? Как же, в конце концов, людей любить, не этих или тех, а всех?..
Калина сплюнул длинной желтой вожжой.
— Полюд же смог, — сказал он.
— Научи, как… Не хочу жить зря.
— Они, Миша, свою жизнь по своим богам делают, свою душу по их душе меряют, а боги их — из земли. Коли ты в Христа веруешь воистину и людей любить хочешь, то люби их землю. Корнями и кровью своей в нее врасти. А через землю уж и людей сможешь полюбить.
Михаил молчал.
— Отец мой, брат и сын уже в этой земле — вот и корень. А кровь… Опять кровь, Калина? Я устал от крови.
— Так мы ж, люди, без крови ничего не умеем. Привыкай.
На другой день после торга войско князя Михаила вышло в обратный путь, оставив вогулам разоренный Пелым. Михаил предчувствовал, что обратный путь будет куда труднее, чем путь вперед. Пелым щедро расплатился хабаром, но вот съестным в нем разжиться не удалось. Запасы сгорели во время приступа. И еще не хватало оленей, слишком велик стал обоз, отягощенный ранеными и добычей.
От Пелыма за войском увязались волчьи стаи, сытно отожравшиеся на мертвецах. Каждую ночь у табунов выставляли охрану, и все равно волки рвали оленей. На первых же переходах стали падать кони. Хоть конь и сильнее оленя, югорская зима губила его раньше. Не проходило утра, чтобы на высокое дерево не вывешивали новую гробовую колодину, закрытую берестой, — это умирали раненые. Сквозь вьюгу и стужу люди шли впроголодь, не отдохнув за ночь — истомившиеся по женам мужчины изнуряли себя любовью пленниц. А приходилось торопиться, потому что под снегом уже ползла в Югру весна, и последние бураны клокотали в ущельях ледяных рек, как ее прибой.
Целыми днями Михаил молча и угрюмо сидел в седле, не глядя по сторонам. Конь его хромал вслед за нартами, что везли раненого Бурмота. Князь видел, как тает его войско, падает дух людей, но ничего не мог поделать. Что-то главное было утрачено, а может, этого главного и не существовало вовсе. Михаил присматривался к Асыке, который мерно шаркал лыжами, привязанный к хвосту своего коня Няты, смотрел и думал: неужели все, что было, совершилось лишь затем, чтобы на этого человека надменно полюбовался далекий московский князь?
На слиянии Лозьвы и Сосьвы войско простояло три дня, застигнутое бурей. Мерзли в шатрах, в переполненных чумах, грызли струганину, не в силах развести огонь. Когда распогодилось, увидели: ветер повалил несколько чумов с ранеными, и те задохнулись. Двое воинов замерзли, трое потерялись. Коней, кроме Няты, вообще не нашли. Пропала половина оленей. «Михан, не ходи за Камень», — все вспоминал и вспоминал Михаил, шагая по снежной борозде на лозьвинском льду.