но, мое самолюбие:
— Повесть написана слабовато… Но сейчас это не имеет значения. Главное, что я поверил всему, что в ней написано. Это — свидетельство очевидца… А повести пока нет. Да еще и не время для появления такой повести или романа… Ведь победа — вот она, рукой можно достать. Будто вчера мы ее завоевали. Народ наш живет чувствами победы. И пока не стоит омрачать эти чувства воспоминаниями о днях наших трагических неудач… А вот пройдет лет десять, может, чуть больше, ты заново перепишешь повесть, и тогда она окажется ко времени.
Все, о чем говорил Петр Андреевич, было, разумеется, справедливо. И точно, сбылось его предсказание. Забегая вперед, скажу, что именно через десять лет я вновь переписал повесть «Человек не сдается», опубликовал ее, а еще через два года по мотивам повести был поставлен на Белорусской студии художественный фильм.
Но прежде чем все это сбылось, я чувствовал себя в положении человека, которому надели на глаза чужие очки. Часто обращался мыслями к событиям весны и лета 1941 года, соотнося их с оценками военно-исторической литературы того времени и не имея сил ни согласиться с ними, ни опровергнуть их. И самое ужасное, что не приходила в голову весьма простая мысль: с позиций военного журналиста дивизионного или даже армейского масштаба невозможно было увидеть и постигнуть войну во всех ее измерениях и аспектах, а тем более невозможно утверждаться в каких-то своих собственных концепциях хотя бы на тот или иной период войны. Ведь одно дело быть участником событий, другое — еще и знать, как и во имя чего они замышлялись, как развертывались, обеспечивались и каким закономерностям они подвластны. Все это элементарно, однако эта элементарность была постигнута мной только после того, как история войн и военного искусства, оперативное искусство, философия стали для меня на несколько лет главным содержанием моей жизни, хотя я не смог бы ответить в то время, да и сейчас вряд ли отвечу, зачем мне для литературной работы надо досконально знать, например, военное искусство Древнего Рима и Карфагена или организацию феодально-рыцарского войска и вооружение рыцарей. Но программа предмета являлась законом, и пришлось изучать ее от войн рабовладельческих государств до грандиозных операций Великой Отечественной войны. А в итоге родилось у меня новое представление о войне, ее сущности и ее слагаемых, по-иному стало видеться многое из того, что пережил сам и чему был свидетелем. А самое главное — обрелись подступы к осмыслению деятельности и особенностей характера военачальника. Появились при этом иные критерии оценок, стали заметнее трансформации взглядов некоторых мемуаристов или литераторов, вызывая иногда сочувствие, а иногда протест. Началась мысленная полемика с теми литераторами и историками, концепции которых ее разделялись мной.
Наличие большой литературы о минувшей войне налагает на каждого писателя, который вновь обращается к этой теме, трудные обязанности не повториться и приоткрыть для читателя что-то новое. Не убежден, что мне в первых двух книгах романа «Война» удалось это сделать. Но я постарался объективно, в строгом соответствии с историческими фактами, беспристрастно сопоставляя и анализируя события, опираясь на документы и весьма авторитетные свидетельства лиц, имевших причастность к происходившему в те трудные годы, рассказать то, что рассказал.
1971
Еще слово к читателям
После публикации второй книги романа «Война» и особенно после издания двух книг вместе я получил многие сотни писем от читателей — пожилых и молодых, бывших фронтовиков и тружеников фронтового тыла, от военных, рабочих, колхозников, студентов, домохозяек. Высказывая свое отношение к роману, читатели часто задают вопросы, ответить на которые всем авторам многочисленных писем я физически не в состоянии. Понимаю, что вопросов было бы куда меньше, если б я сразу выдал на-гора завершенный роман. Вот почему мне захотелось обратиться здесь ко всем моим читателям и к военным профессионалам — в прошлом или настоящем — и разъяснить им свой принцип наполнения романа документальностью.
Рождение книги — сложный и сугубо индивидуальный процесс творчества, неотъемлемый от процесса обогащения автора конкретным историческим материалом.
Каждая книга есть преодоленный писателем рубеж и новая вершина его художественных возможностей. Иногда эта вершина бывает ниже прежних, им же, писателем, достигнутых, но чаще оказывается значительно выше. И все это правомерно, ибо творческий труд складывается из многих духовных величин, которые в силу разных обстоятельств являются к писателю, сидящему за письменным столом, не всегда в должных и нужных емкостях.
Начало работы над книгой чем-то напоминает… ну, скажем, прорыв на поверхность подземных вод, которые затем бурно скатываются в низину и образуют озеро. Бывает, что писатель долгие годы готовится к прорыву на бумагу своих чувств и мыслей, сгруппированных в замысел. Случается, что, подойдя к созданию своего главного романа, он вдруг начинает понимать, что подсознательно готовился к нему всю жизнь. Ему подчас даже мнится, что вся его судьба складывалась именно таким образом, чтоб он имел право и имел творческие возможности засесть за написание именно этой книги.
Мне иногда мнится, что, если уж судьба уберегла меня на фронте, значит, нет и не может быть у меня более важной задачи, чем служить своим пером во имя памяти павших. И я писал военные повести, рассказы, сценарии к фильмам, не подозревая, что главная моя книга о войне ждет меня впереди. К этой книге я шел через серьезную литературную учебу, через изучение истории войн и военного искусства, философии, оперативного искусства.
Или, например, в 50-х годах свела меня судьба с бывшим заместителем командующего войсками Западного фронта генералом В. И. Болдиным. Он командовал сводной группой танковых корпусов, которая наносила первый контрудар по фашистским войскам южнее Гродно. Я был свидетелем и участником тех событий, и мне было интересно посмотреть на них глазами генерала Болдина. Много часов провели мы в беседах, и я, делая записи в блокноте, еще не знал, что закладываю первые кирпичи будущего романа.
Потом работа пошла более целенаправленно. Этому помогала и хорошая злость: она рождалась при появлении иных литературных или военно-исторических публикаций, в которых, например, сорок первый год рассматривался только как сплошная цепь наших поражений.
Готовясь к написанию романа «Война» и в ходе работы над ним, я многие часы провел над изучением документов, осмыслением боевых операций. Обо всем, что произошло в первые дни войны западнее Минска, у меня, кроме бесед с генералом В. И. Болдиным, были беседы с бывшим членом Военного совета этого же фронта генералом А. Я. Фоминых, с бывшим командиром 11-го мехкорпуса, который принимал участие в первом контрударе под Гродно, генералом Д. К. Мостовенко. Многие часы проведены в беседах с бывшим наркомом иностранных дел и заместителем Председателя Совнаркома СССР В. М. Молотовым, несколько меньше — с бывшим наркомом авиационной промышленности А. И. Шахуриным, с бывшим ответственным работником разведывательного управления Генштаба генералом Н. С. Дроновым, с участником летних боев 1941 года на Западном фронте генералом армии С. П. Ивановым и многими другими людьми — свидетелями и непосредственными участниками исторических событий кануна и первого периода Великой Отечественной войны.
Еще Аристотель определил, что История преподносит нам то, что было, а Литература — то, что могло быть; так сказать, включает элемент иллюзии. Наблюдением отмечено, что есть довольно большая категория читателей, которая охотней тратит свое время на чтение книг, содержащих в себе «то, что было».
Кроме того, читатель наш настолько вырос, а современная жизнь настолько прочно и плотно его подпирает со всех сторон новыми открытиями и проникновениями, что нынешней литературе, художественный уровень которой в общем-то достаточно высок, все-таки порой нелегко пробиться к сердцу требовательного, высокообразованного читателя, нелегко удивить его перегруженный всевозможной информацией разум, поразить глубиной новых прозрений.
Литература же о войне стоит на особом месте. Война во всех своих конкретных проявлениях настолько потрясла воображение очевидцев и современников, предоставила в наше распоряжение столько разительного человеческого материала, что его художественное осмысление подчас не в состоянии должным образом возвыситься над подлинностью факта, то есть не в состоянии потрясти читателя более глубоко, чем иногда потрясает документальное изложение имевшего место события.
Бывают разные подходы к этой проблеме.
П. В. Палиевский в своей интересной книге «Пути реализма» пишет, что на заре века Чехов яростно противился документальным «улучшениям» своих пьес, которые пытался делать увлеченный тогда бытовизмом К. Станиславский. И когда писателя спрашивали: «Непонятно, почему вы против? Ведь это реально», — он отвечает: «У Крамского есть одна картина, где чудесно выписаны все лица. Попробуйте вырежьте в одном из них нос и вставьте настоящий. Нос-то „реальный“, а картина испорчена».
Для чеховского художественного мира это в самом деле золотое правило, утверждает П. В. Палиевский. Однако заметим от себя, что Чехов все-таки взял для подкрепления своих позиций пример не из драматургии, а из живописи. А это немаловажно, ибо каждый вид искусства создается по своим законам.
Например, если скульптор или живописец во всей реалистичности могут изобразить нагое человеческое тело, то прозаик не волен, изображая словесным рисунком это же тело, называть все вещи своими именами. Зато прозаику доступно описание многого другого, что неподвластно законам живописи, скульптуры, драматургии.
Итак, совершенно очевидно, что в рамках каждого вида искусства при соблюдении законов жанра документальность может находить свое место, не нанося вреда художественности, что подтверждается многими примерами.