Юлий не запрещал Шаулу проповедовать — такого приказа у него не было, да и речи шалуаха не вызывали никаких опасений. Никаких призывов к неповиновению, ничего такого, что могло бы быть истолковано ложно — ну, рассказывает арестованный истории про какого-то человека, распятого в Ершалаиме еще при Цезаре Тиберии. Интересно так рассказывает, заслушаться можно…
И пусть себе говорит!
В притчах Шаула Иешуа был жив, являлся своим талмидам, направлял их, давал им советы. Он учил не борьбе, учил жизни. Подобное Иегуда слышал на собраниях минеев десятки раз, но рассказ Шаула звучал иначе, он был наполнен десятками мелких достоверных деталей — словно шалуах был очевидцем событий и лично беседовал с га-Ноцри. Но Шаул никогда не видел Иешуа и не говорил с ним, да и в жизни происходило все совсем не так, как в рассказах Шаула, но от этого они не становились ни менее увлекательными, ни менее достоверными.
В том, что рассказывал Шаул, было много незнакомого, того, что никогда не звучало в речах га-Ноцри, но, слушая проповедника, Иегуда почему-то хотел верить, что Иешуа говорил именно так.
Что поделаешь — это Дар, думал Иегуда, слушая рокот волн и рокот голоса Шаула. Возможно, Иешуа был иным, но запомнят его таким, как рисует Шаул. И это, наверное, уже произошло. Мечта Мириам сбылась. Спустя тридцать лет слова ее мужа все еще звучали в этом мире, и пусть чтец изменил текст, суть слов осталась неизменной.
Нет ни римлянина, ни иудея…
Эта фраза поразила Иегуду более всего. Она рефреном звучала в устах Шаула.
Га-Ноцри обращался к своему народу и не был услышан. Шаула же слушали собравшиеся на палубе римляне, финикийцы, македоняне, греки, каппадокийцы, косматые германцы из вольноотпущенников, с трудом понимающие латынь, шумные сирийцы и настороженные иудеи. Слушали и слышали, задавали вопросы и получали на них ответы. Шаул говорил на латыни и его слова были понятны всем.
Потом корабль вошел в Хорошие Гавани, на борту поднялась суета и на какое-то время стало не до разговоров. Некоторые пассажиры сошли на берег, но таковых оказалось немного. Трое же, заплатив кормчему мзду, поднялись на борт. Матросы снова наполнили бочонки свежей родниковой водой, купили зелень и фрукты, несколько овец, вяленого мяса, и «Эос» собралась продолжить путь к Италии вдоль побережья Крита.
А на следующий день, к вечеру, когда свежий южный ветер, весело подгонявший корабль с раннего утра, превратился в настоящий шторм и пробегавший мимо старший помощник шепнул одному из матросов слово «эвроклидон», Иегуда понял, что у этого плавания есть шанс стать последним и для судна, и для пассажиров.
Четырнадцать дней, две полных недели смерть ходила вокруг них кругами, как плавает вокруг жертвы хищная рыба, сужая и сужая кольцо. Четырнадцать дней Иегуда мысленно благодарил корабельщиков из Остии, сработавших зерновоз на совесть. Четырнадцать дней каждый человек на корабле жил надеждой, и только Шаул с первой и до последней минуты был уверен в том, что они выживут.
— Это Бог даровал мне всех вас, — кричал Шаул, слабый, с землистой, почти зеленой кожей, ввалившимися щеками, мокрый и замерзший до дрожи. Губы его тряслись, но глаза оставались спокойными. — Мужайтесь, я верю тому, что обещано! Мне суждено предстать перед глаза цезаря, а, значит, корабль достигнет берегов!
Голос его перекрывал свист ветра, треплющего свободно висящие ванты, и шум волн, бьющих в борта «Эос».
— Верьте мне, люди, нас обязательно выбросит на остров и Бог не даст нам пропасть!
Как ни странно, люди верили ему и сейчас, в лихую годину, перед лицом почти неминуемой смерти, хотя он не был ни моряком, ни кормчим. Сам кормчий уже давно никого не утешал. Лишившись помощника и одного из матросов, он боролся со стихией не из мужества, а от безысходности. Судно было отдано на волю ветра с того момента, как спустили паруса, но искусство кормчего позволяло направлять его поперек волн — рулевые весла и правило до сей поры оставались целыми.
Когда четырнадцатая ночь окутала корабль от акростоля[84] до носа, кормчий услышал во мраке далекий шум прибоя. Матрос, посланный на корму мерить глубину, издал громкий крик радости — лаг показал шестьдесят локтей. Это означало, что земля действительно очень близко. В этом была великая радость, но и великая опасность — волны, треплющие судно, словно щенка, могли выбросить его на скалы и разбить вдребезги.
Иегуда увидел, как белкой взлетел на мачту впередсмотрящий, но что он мог увидеть в кромешной тьме штормовой ночи? Двое бросились к рулевым веслам на кормовые балкончики, матрос на носу снова бросил лаг…
— Сорок локтей!
И еще через некоторое время:
— Тридцать пять локтей!
Шум прибоя был уже ясно слышен. Иегуде даже показалось, что он заметил невдалеке от левого борта белый бурун, и он едва не заорал, но опомнился, увидев, что это не вскипающая на рифе вода, а всего лишь бегущие за ветром гребни волн, и проглотил крик.
— Тридцать локтей!
— Якоря в воду! — крикнул кормчий. Не крикнул — каркнул, выхаркивая из груди соленую морскую воду напополам с легочной слизью.
Матросы побежали вдоль бортов, расталкивая мокрую, похожую на овечье стадо толпу измученных пассажиров.
Первый якорь упал с кормы по левому борту. «Эос» продолжала лететь во тьме, скользя по мокрым серым спинам волн навстречу грохоту прибоя.
Второй якорь взметнул фонтан за кормой по правому борту, и в это время лапы первого вцепились в скалы на дне. Рывок бросил людей на палубу, страшно заскрипел ворот, на который был намотан якорный канат, и в следующий миг лопнул с треском буковый стопор. Массивная рукоять ворота одним ударом раздробила грудь матросу, стоящему рядом, и отправила его за борт будто бы броском катапульты. Канат стремительно разматывался, судно начало становиться поперек волны, подставляя правый бок под удары воды и шквального ветра.
И в этот момент дна достал второй якорь. На этот раз рывка не было — просто корабль начал двигаться по широкой дуге, заваливаясь на бок. Вращение ворота замедлилось и двое моряков, изловчившись, вогнали на место стопора рукоять гребного весла. Древесина выдержала и канат перестал уходить в воду, мачта почти коснувшись волны, пошла вверх. Едва не опрокинувшаяся «Эос» стремительно выпрямлялась, мачта сработала, как ложка метательной машины, наблюдателя вышвырнуло с бочки на ее верхушке и он исчез во тьме быстрее своего крика.
— Якоря с носа! — прохрипел кормчий, и этот хрип разнесся над стонущими пассажирами, над ревущими волнами и агонизирующим впередсмотрящим. Матросы, услышавшие команду, рванулись вперед, забыв о страхе — от того, удержат или не удержат крюки корабль, зависела их жизнь. Носовые якоря полетели в волны через несколько мгновений, на счастье, шквал еще не успел оборвать кормовые канаты — и «Эос» заметалась на привязи, словно схваченный арканами дикий конь. Сколько еще рывков тяжелого, груженного зерном под самую палубу судна выдержат якоря и веревки?
— Возблагодарим Бога! — крикнул, поднимаясь с палубы Шаул. Он помог встать оглушенному падением Юлию и придерживал центуриона под локти. — Возблагодарим Господа нашего за то, что не оставил нас!
— Зерно! — заорал кормчий, перекрикивая Шаула. — Кувшины с зерном — за борт! Все за работу, если не хотите пойти рыбам на корм! Все к люкам!
Толпа качнулась. Люди были измождены до крайности, но жажда жить вернула им силы. Крышки трюмных люков полетели в сторону. Те, кто повыше, прыгали вниз и принимали тяжелые доски сходней, что опускали в трюм оставшиеся наверху: огромные кувшины с зерном — долиумы — можно было только выкатить на палубу, но не поднять на руках. Иегуда и сам бросился в трюм, чтобы спустя несколько мгновений, надрывая мышцы, катить вместе с двумя финикийцами и эфиопом вверх по мокрым доскам огромный, полный зерна долиум. Вот первый тяжеленный сосуд рухнул в воду с подветренного борта и весело полетел в ночь, качаясь на волнах. Второй… Третий…
Налетевший шквал рванул канаты. Катившие огромную глиняную бочку люди не удержали вес, и сосуд слетел со сходней, увлекая за собой замешкавшегося человека. Удар! Крик перешел в хрип, захрустели кости несчастного, с треском лопнуло брюхо долиума и из него в глубину трюма хлынул золотистый вал зерна. Под глиняными обломками еще дергался раздавленный, а по сходням обезумевшие от желания жить люди уже катили новые бочки и, срывая спины, переваливали через низкое ограждение борта.
Работа, которую портовые грузчики в Александрии выполняли бы два полных световых дня, была сделана до девятого часа ночи. Добрая половина груза была отправлена за борт, и облегченная «Эос» уже не так рвалась с привязи к близкому, но невидимому в темноте берегу.
Израиль. Хайфа
Наши дни
Оторваться профессору не удалось.
«Фольксвагены» повисли сзади, даже поврежденный не отставал: двигатель еще не потерял всей охлаждающей жидкости и не «стукнул». «Патфайндер» летел по узкой асфальтовой дороге во всю прыть своего мотора, но дистанция не увеличивалась. Водители минивэнов знали свое дело. Рувим умело «болтал» джип в стороны, чтобы затруднить стрельбу на ходу и не дать себя обогнать, но улицы Хайфы — не шоссе и не пустыня: вокруг было слишком много машин и людей. Остановиться было равнозначно тому, чтобы умереть. И Кац, и Арин, и Криницкая прекрасно это понимали.
Дорога шла вниз, и преследуемые и преследователи оказались зажаты между подпорной стеной, над которой возвышались здания, и склоном горы, резко уходящим вниз.
В одном из минивэнов объявился смельчак. Его высунули из открытого окна, держа за ноги, и он, несмотря на тряску, выпустил по «ниссану» несколько прицельных очередей. Посыпались уцелевшие после удара стекла.
— Пригните головы! — крикнул Кац. — Отстрелят!
Он на мгновение отвел взгляд от дороги, чтобы оглянуться на Арин, и в тот же момент перед капотом возник застрявший поперек проезда экскурсионный автобус, один из тех зеркальных красавцев, что целыми днями возят туристов в Бахайские сады. Рувим ударил по тормозам, джип клюнул носом, едва не вспахивая асфальт бампером. Замедление было настолько резким, что Арин едва не сломала телом спинку переднего сидения, а Марина так приложилась лицом о приборную доску, что из носа буквально хлынула яркая-алая кровь. В корму «ниссана» ударил «фольксваген», висевший на хвосте на расстоянии десятка метров — он уж никак не успевал затормозить. Лязгнул металл. Звук был богатым и резким — настоящий спецэффектный грохот, словно на премьере «Трансформеров»: тяжелый удар, скрежет сминаемого металла, звон стекол. На все это наложился мат в исполнении профессора археологии — изобретательный и отчаянный, каким мат бывает только с перепугу.