Сердце пудренное — страница 1 из 7

Лев Исаакович МоносзонСердце пудренное

Сердце пудренное

Лирика


«Сердце пудренное» отпечатано в типографии «Автомобилист» в августе тысяча девятьсот семнадцатого года в количестве шестисот экземпляров, сто из коих выпущены любительским нумерованным изданием, отпечатанным на слоновой бумаге и переплетенным в материю.

Хрусталики семигранные

«Золотистые, нежные волосы твои…»

Золотистые, нежные волосы твои

поглажу ласково.

Тихо закрою глаза

поцелуем невинным и робким.

И на тонкой кисти,

в кружеве жилок синеватых и гибких

любовь заплетенной найду.

«Кожица на носике сморщилась…»

Кожица на носике сморщилась,

у губок эмалевых уголки засуетились,

разыскивая дорожку вниз.

Это значит –

детка хочет обидеться на меня.

Ах, скорее,

зайчиком-поцелуем закрою розовый ротик!

«И грех, такой алый и пряный…»

И грех, такой алый и пряный,

как женщины Рубенса,

безумно сорвет с побледневшего плечика

шелка, обвивающие страсть.

О, сколько радости будет

в поэме греха

и стыдливости!

«Дымок розоватый улыбнулся застенчиво…»

Дымок розоватый улыбнулся застенчиво,

улетел,

вкрался тихо в застывшее небо.

Ах, не ты ли, моя любимая,

обо мне вспомнила –

уронила нечаянно

неуловимо-нежный лепесток души?

«Впиться пьяным поцелуем…»

Впиться пьяным поцелуем

в розоватую матовость кисти,

зардеться огнем, взволнованно крикнуть,

и чувствовать остро,

что рядом, волнующе-близко –

ты, мое бешенство,

ты, моя радость!

«Улыбкой сверлю глаза…»

Улыбкой сверлю глаза,

велю вялому вареву сердца

гикнуть огонней радостью –

это ли ты, сын царицы,

печатающей пятками на панелях

символы расчесанного и расчетливого

безумия?

«Ноготки розовые, отточенные…»

Ноготки розовые, отточенные,

интимно и лукаво поблескивают над клавишами.

Песенка совсем тихая

ищет дверку к усталому сердцу.

Ах, не свести мне глаз

с теплого жемчуга

пугливого плечика твоего!

«Четко чеканю четки пульса…»

Четко чеканю четки пульса,

быстро скачу с качель на качели.

Воздух визжит изжитыми хлипами,

небо внизу – в Везувий везу его!

Эй, берегись – лисий я прихвостень!

Или не слышишь –

четкими четками чеканю пульс.

«Сдержанно и веско…»

Сдержанно и веско

ткем разговоры умные,

приподняли брови и кажемся себе

богами без престола.

Я в кресле бархатном – ты, моя девочка,

прикорнула уютно, задремала

от божьих разговоров.

«Черный воздух. Черное все…»

Черный воздух. Черное все.

Только одно ослепительно-белое лезвие –

зубы его.

Только два темной сепии бриллианта –

цари-глаза его.

Мир, отчего не бьешь в колокола?

Ведь это он, мой любимый, со мной говорит!

«Протянула чуть-чутной улыбкой…»

Протянула чуть-чутной улыбкой

лучики пыли серебряной к сердцу.

Быстрой пригоршней черного бисера –

фразой французской –

приказала хотеть.

Еще секунда – и я в кратере Этны!

Но я смеюсь – размеренно и четко.

«Опрокинула навзничь…»

Опрокинула навзничь.

Кинулась кошкой безумной. Сжала и душит.

Дыханьем прерывистым и пьяным

вплетает в тишину: «Хочу!»

Я удивлен. Я не знаю, молчать ли?

Ударить? Вонзиться иглой поцелуя?

Лукаво и тихонько запираю дверь.

«Бледные пальцы сжаты отчаянно…»

Бледные пальцы сжаты отчаянно,

и взгляд совсем гипсовый.

«Не любишь» –

губы хотят изваять из страдания.

Ну да – не люблю,

но сердце все в клочьях от боли.

Стою, насвистываю мотив из оперетки.

«Запрокину голову…»

Запрокину голову

поцелуем пьянящим и жадным,

гибким зверем обовью горячее нежное тело,

и пока не оторвусь от поалевших губок,

буду слушать, захватив дыхание,

как моя грудь

с твоей меняется сердцем.

«Приду…»

Приду,

улыбнусь немного устало и тихо,

и в матовый голос твой

опущу покорное сердце.

Приду,

улыбнусь немного устало и тихо,

умру в твоих серых глазах.

«Таинственный и острый шелест шелка…»

Таинственный и острый шелест шелка,

мучительно-жадный

аромат духов.

Искры черно-алые в дьявольских глазах

И в хищной жути дразнящего газа –

руки, руки твои

безвольные и хрупкие.

«Покорно и печально…»

Покорно и печально

целую матовые мягкие перчатки,

прильнувшие к душистым и бледным

пальцам Вашим.

Потом,

когда Вы уйдете в серый перламутр далекого,

тихо улыбнусь памяти Вашей.

«Только на минутку…»

…даже сердце напудренно.

Л. Моносзон

Только на минутку

сниму постылый и милый грим.

Вот я –

весь – долгий-долгий поцелуй,

трепетный огонек в хрустальной льдинке,

нежная песенка,

любовь.

«Нерешительной и нежной трелью…»

Нерешительной и нежной трелью

вздрагивают пудренные бедра,

и взгляд такой Гаршинский.

Минутка –

малютка расплачется,

минутка –

малютка умрет от любви.

«Ласки увядающей женщины…»

Ласки увядающей женщины,

ароматной, усталой и пряной,

немного шелкового золота

чулка натянутого, как улыбка лорда,

цветы – улыбки,

цветы – поцелуи, –

и дикая, алая боль об ушедшей.

«Ледяным спокойствием браунинга…»

Ледяным спокойствием браунинга

красные знамена любви моей

разорву в клочья.

И вся белая,

губами, уже вздрагивающими Смертью,

«мама», скажу,

«ведь это тоже революция…»

«Милая, глупая…»

Милая, глупая –

забыла улыбнуться серебряному зеркалу

сразу поникла, помертвела,

ушла.

А я,

слегка напудренный тоской,

поцелую забытую улыбку.

«Немного пикировки…»

Немного пикировки,

очаровательной, пикантной и острой,

цветы какие-то

сказочно-ароматные и бледные,

потом – в золотистой искре улыбки

задорные, крепкие зубки –

и в мире – Солнце, безумно-шелковое!

«В темноте…»

В темноте,

когда не стыдно стыда

горящими коленями охватишь колени,

изогнешься в томлении диком и пьяном,

вдавишь в грудь бусы желтые.

А когда задушу,

бусами одену исступленное сердце.

«Тигренок…»

Тигренок,

когтистый и гибкий,

наивный до цинизма,

циничный до очарования,

жеманно и остро кинет ласку,

совсем тихую

жгучую.

Слово: «нет»

«Нет настоящего. Жалкого – нет».

Блок.



«Чадные кораллы хроматических гамм…»

Чадные кораллы хроматических гамм,

напоенных кроличью страстью.

Пестрые молнии режущего сгущенный воздух

серпантина.

Жадные, зеленоватые взблески в бокалах.

Жадные, зеленоватые взблески в глазах.

Гнусавые хлипы, пьяно целующие

махрово-красные стены.

Жаркие бедра, слащаво-надушенные.

Похотливо-томные изгибы женщин,

блекло пляшущих жизнь.

Разрушенность кощунства. Омертвение стыда.

И в вихре пьяного хохота,

сжимающего колени исступленной дрожью –

я, поникший в светлых чарах

осенней, ушедшей любви,

я, любовно застывший в тонком плетиве

того, что когда-то захватывало дыхание

обаянием невозможного,

я, сдавливающий виски,

чтобы не разрыдаться от ужаса,

от безумной, врезающейся боли.

Кто сказал, что на могиле не пляшут?

Вздорная выдумка!

Маэстро, какой-нибудь танец

попьянее…

Solitude

Тихо уходит день

и в гибких пальцах

никак не собрать остатков воли –

проститься с жизнью.

Как устало никнут ветви,

совсем голые,

и глупые,

и ненужные в холодном Городе.

Вот помню, что-то было, ведь

право же, было,

что-то удивительное, совсем чужое –

любовь – или цветок, выросший на карнизе –

что-то было у меня.

А теперь,

в последних лучах холодного дня,

не могу найти,

не могу вспомнить

моей последней радости,

лучика моего.

Все умерло,

все потеряло краску,

и если бы хоть слезы ожгли истомленное лицо.

Тихо уходит день,

и в соседней комнате

старенький дедушка,

изгнанный войной из родного города,

со стоном ломает руки

над картой военной.

«И это имя, такое протяжное и нежное…»

Эсфири Р.

И это имя, такое протяжное и нежное,

имя библейских цариц,

так непохожих на тебя

своей пряной пламенностью и красотой;

и этот долгий, застывший льдинкой вопрос,

пробивающийся сквозь сероватые завесы

глаз твоих,

светлых, застенчивых глаз твоих,

так много говорящих мне

своей грустной и милой наивностью;

и эта тонкая, прозрачная осеннесть

умершей от слишком большого счастья

любви,

интимной и изящной,

выдержанной в перламутрово-серых тонах,

без малейшего налета

диссонирующе-яркого пурпура, –

о, как все это близко усталой,

уронившей крылья

душе моей,

тянущейся к тебе с немного стыдливой

и мягкой улыбкой, –

как странно и радостно, сестра моя,

как странно и радостно!

«Сегодня…»

Сегодня,

немного после полудня,

когда я впервые угадал под твоими ресницами

матово-розовый огонек,

тот самый, что застилает сероватым дурманом

бедную, красивую голову мою,

усталую от безнравственных рассуждений

о нравственном, –

сегодня,

немного после полудня,

ты подарила мне этот удивительный

кусочек Юга –

листок какого-то странного,

своевольного дерева.

Правда,

он совсем засох,

и в нежно-оливковых морщинках его,

сколько ни вглядываюсь,

я не различаю больше ничего,

что бы напомнило мне Юг,

с его исступленной радостью бесстыдного Солнца

и природой,

насыщенной острой красотой.

Но мне кажется, что каждой извилинкой своей

он говорит о твоей любви,

безумной, как Небо,

и безвольной, как Земля,

о любви,

только что созданной,

только что вспыхнувшей

в твоих длинных, тоскливых глазах.

Я знаю,

что этот листок держала в руках

ты,

немного божество, немного женщина,

перед которой я, такой измазанный жизнью,

меняю улыбку на подавленный стон,

и которая вкладывает

в мозаичный узор жизни моей

так много кристалликов светлой грусти.

И я беру твой подарок,

через минуту весь бы зацелованный,

и тихонько рву

на обрывки, все еще зеленоватые,

которые из кусочков Юга

превратились в куски

страдания.

И я упиваюсь

той болью, которую мне причиняет

заплеванность моего божества,

я упиваюсь

тем невыразимым страданием,

которое рождает моя же воля –

и я теряю рассудок,

я ломаю руки,

я пьянею от отчаяния, –

о, этот злой кусочек Юга!

«Мне больше не для кого…»

Мне больше не для кого

быть красивым.

Моя девочка умерла.

Голубые тоненькие пальчики

не удержали кружева ласок,

уронили в ладонь смерти.

А вы не видели

как глаза замерли,

совсем стеклянные стали.

Теперь,

в сером холоде одиночества,

мне больше не для кого

быть красивым.

«А если постучится в дверь…»

А если постучится в дверь,

погоди, крикну,

впущу.

Отбегу в синий угол,

лихорадочно выпью из флакона

острый яд.

И уже слыша,

что и Смерть стучится в дверь.

схвачусь за грудь,

шепну,

войди, жизнь моя,

войдите вместе.

«В аллее черно-синий мрак…»

В аллее черно-синий мрак.

И запах ели хватается цепко за горло.

Я держусь за деревья, чтобы не упасть.

Я не один.

Мне нельзя падать.

Мне надо казаться мрамором.

Дьяволом, изваянным из холода и одиночества.

Я не один.

Со мной – девушка.

Вчера – это была моя жизнь,

моя буря, мой крик, –

моя скорбь.

Кто поверит, что одна ночь выжгла все

угрюмой лаской Смерти?

Перед глазами черно-синий мрак.

Кружится все как-то судорожно.

Как скажу ей Смерть ее?..

«Он ушел от меня…»

Он ушел от меня.

Мир не мой больше.

Я чужая. Я нелюбимая.

Я осколок, кинутый в горе.

Третью ночь я вбираю воспаленными глазами

третью белую, мертвую ночь.

Почему плачет кто-то рядом?

Это мама,

руки мои целует тихо.

Мне кажется,

в мои жилы боль налита вместо крови.

Я не вижу ничего.

У меня нет больше сердца.

Он ушел от меня.

Слово: «может быть»