Для Пашки это был первый гастрольный город. Выступлениям и дням, прожитым здесь казалось, не будет конца. Но колесо жизни неустанно вращалось, оставляя глубокие следы на извилистых дорогах планеты, лицах и судьбах людей…
На молодого парня тоже напала какая-то безотчётная то ли хандра, то ли озабоченность предстоящим переездом. Что-то неосознаное, подспудное, беспокоило, волновало сердце. Пашка вдруг заметил, что рассматривает людей и закулисье, словно видит это в первый раз. Всё стало острее, весомее, значимее…
— Привыкай! — попытался ответить Захарыч на вопрос своего помощника, что с ним происходит. — Хотя, хм, я так к этому и не привык. Каждый раз рву себе сердце, уезжая из очередного города, словно прощаюсь навсегда… Собственно, так оно и есть. Даже, если и приедешь сюда ещё раз — всё будет по-другому, лучше-хуже, не важно, — не так!.. Ничего, парень, не повторяется. Надо ценить каждую секунду этой жизни! — Захарыч задумался, похлопал по карманам в поисках табака, как он это обычно делал в волнительные минуты, забыл чего хотел, вздохнул, и продолжил:
— Ты только вслушайся в слова: «С началом!», «С окончанием!»…
В первом случае — впереди жизнь, надежда. Во втором… — Захарыч не договорил, вяло махнул рукой. — Не люблю я этого слова… Хорошо, если программа переезжает целиком, но в основном — кто куда. У каждого свой путь, своя жизнь. Бывает, Пашка, что больше и не встретишься с понравившимся человеком, не поработаешь в одной программе. Никогда. Вот такая она — цирковая жизнь. Вроде и манеж круглый, а ничего не повторяется…
Глава двадцать восьмая
Пашка Жарких объявил в вечерней школе, что скоро уезжает…
Учился он легко, в охотку, немало удивляя педагогов, привыкших видеть совсем иное отношение к учёбе заводских парней и девчонок.
— В понедельник у нас педсовет. — подошла к своему девятикласснику Анна Александровна. — Ты бы не мог, Павел, пригласить своих родителей? Мы хотели поговорить о твоей дальнейшей судьбе. Ты прилично учишься и у тебя хорошие данные. Надо подумать о будущем.
Пашка нахмурился и опустил глаза. Что он мог сказать своей классной руководительнице, этой ещё совсем молодой женщине? Что он почти сирота, что толком не знает родительской ласки и тепла, и что её волнения — это, по существу, первая чья-то серьёзная забота о его судьбе! «Она, да ещё мой Захарыч!» — подумал Пашка. — «Захарыч!» — пришла спасительная мысль. «Ну, конечно же, Захарыч! Кто есть ещё родней и ближе!..»
Взгляд Пашки посветлел и он, улыбнувшись, сказал:
— Хорошо! У нас как раз в понедельник выходной в цирке, кто-нибудь придёт.
Пашка Жарких выбежал из школы. На душе было радостно и легко. Тёплый вечер заигрывал с жёлтыми фонарями, что склонили головы перед величием старинных домов. Ветер, пробежавшись по крышам, тихо напевал в арках проходных дворов. Сердце куда-то звало и шептало что-то на непонятном языке…
Пашке вдруг так захотелось увидеть Валентину, аж сжало сердце! Он остановился, выдохнул. На память пришли слова Захарыча: «…бывает, что больше и не встретишься с понравившимся человеком, не поработаешь в одной программе…»
Вечер как-то сразу померк, словно выключили фонари. Налетевший ветер полоснул по сердцу тоской и горьковатым запахом костра из осенних листьев, оставив саднящий ожог. С этой болью Пашка Жарких и появился в цирке…
Он рванул дверь служебного входа, торопливо прошагал коридором и… нос к носу столкнулся с Валентиной. Та после выступления уставшая и счастливая медленно шла, собираясь подняться на второй этаж в гримёрную. В её руках был роскошный букет. От неожиданности сердце парня несколько раз сделало кульбит. Он смотрел то на Валю, то на цветы, топчась на месте и не зная что сказать.
— Пашка! Я сегодня сделала двойное! С первого раза! — она счастливо засмеялась, чмокнула его в губы и исчезла.
— Алё, Ромео, у тебя ноги отрываются от пола, не улети, лонжы нет! — подошедший полётчик Женька хлопнул «счастливчика» по плечу и «полетел» догонять Валентину, их гримёрные были рядом.
Пашкин сердечный «ожог» перекочевал на губы. С глуповато-счастливым выражением лица он вошёл на конюшню…
— А, Ломоносов! — встретил его улыбкой Стрельцов. — Вижу, пятёрок наполучал во всю упряжку!..
Переодеваясь, он вновь и вновь переживал вкус Валиных губ — мягких, сладких, отнимающих волю… Снова и снова вспоминал, прокручивал в памяти подробности, улыбался. Требовалось сосредоточится на работе, но это как-то плохо получалось…
Наездники со свистом и гиканьем вылетали на манеж и возвращались обратно. Пашка автоматически выполнял команды Захарыча и джигитов:
— Готовьте Топаза!.. Алмаза примите!.. Захарыч, Янтаря ближе к форгангу!.. Ромео, не спи — замёрзнешь, Малахита разверни, сейчас он пойдёт… Разноголосица звучала в крутящемся калейдоскопе представления вперемешку с аплодисментами, конским топотом, темпераментной музыкой и щёлканьем арапника Казбека. Работа за кулисами шла в таком темпе, что казалось, если кто-то замешкается на мгновение, всё столкнётся, перепутается, превратится в хаос…
Пашка постепенно приходил в себя. Выступление номера подходило к концу. Вспомнилось обещание, данное учительнице. Он тайком взглянул на своего наставника.
— Мм-да-а, хм, этот всю школу распугает!.. — Пашка представил себе картину: его великовозрастный наставник в обществе интеллигентной и хрупкой классной руководительницы — космы Захарыча, его ручищи, не выветриваемый запах конюшни, старомодные галантные манеры с женщинами и его вечный детский трепет перед образованием. Пашка невольно тихо рассмеялся.
— А всё-таки он славный старикан! — как будто впервые увидел Стрельцова Павел. — Лучше его нет!
Пашка подмигнул старому берейтору и одарил того своей открытой солнечной улыбкой…
После работы полчаса водили за кулисами взмыленных лошадей, пока те остывали. Расседлав, снимали специальные бинты на их ногах, растирали, массируя, суставы. В благодарность за работу ахалтекинцев кормили резанной морковкой и водили, водили. В центре стоял Казбек и любовался своей шагающей «сокровищницей». Нет-нет он подходил к одному из скакунов, совал тому руку между передних ног и коротко командовал: «Домой!..» Коня уводили на конюшню. Если рука хоть чуть была влажной от конского пота, Казбек говорил: «Ещё…» Лошадь шла на очередной круг. Это был необходимый ритуал, незыблемое правило мастера и знатока лошадей…
…Когда все разошлись по домам и дела были закончены, молодой служащий со своим наставником, как всегда, пили чай с сухарями, беседовали, обсуждали прожитый день.
Про школу Пашка не говорил, тянул до последнего, долго не зная как начать разговор.
— Захарыч! — наконец решился он. — Тут вот какое дело… В понедельник педсовет в школе. Учителя просили придти моих… — Павлик замялся — родителей…
Пауза в разговоре затянулась. Захарыч продолжал жевать давно проглоченный сухарь, не поднимая глаз. Пашка смотрел на сутулые плечи старика, которые напряглись, словно ожидая чего-то…
Волна нежности накатила на паренька, он задохнулся на секунду, сглотнул подступивший комок и тихо, но внятно, произнёс:
— Кроме тебя, выходит, у меня никого и нет!..
Захарыч медленно поднял голову и замер. Он сидел несколько секунд словно парализованный. Его глаза то и дело меняли цвет: то их небесную синеву вдруг размывала утренняя роса, то наоборот — сгущала тёмная синь глубоких донских омутов…
Старик зашарил по карманам. Достал табак, положил назад, скомкал курительную бумагу, вместо того, чтобы свернуть самокрутку…
Он сам, в юности потерявший родителей и нахлебавшийся сиротского лиха, понимал — чего стоило молоденькому парню произнести эти слова. На морщинистом, густо поросшем седой щетиной лице, пробежала судорога.
Захарыч встал во весь свой немаленький рост, распрямил плечи, играя желваками подошёл к Пашке. Долго на него смотрел, словно видел впервые, потом погладил по плечу и, сипя от волнения, пообещал:
— Пойду! Конечно пойду! Обязательно пойду! А как же!.. — и вышел из шорной, столкнувшись плечом с широченным дверным проёмом ворот конюшни…
…Захарыч не сразу понял, что сидит на пыльном барьере манежа в тёмном зрительном зале, частично освещённом только ночными лампочками кулис.
— Электрик загулял, дежурный свет в манеже не включил! — отметил про себя непорядок старый берейтор.
Мысли его летали, как мошкара над лампочкой. Он в который раз в памяти прокручивал себе Пашкино вымученно улыбающееся лицо и его нерешительный голос: …кроме тебя у меня никого и нет!..
— А у меня?.. — спросил себя в слух Захарыч. И замелькали перед ним в темноте зрительного зала картины «немого синематографа», переходящие в «звуковое кино»…
В цирк попал с улицы. До этого чего только не было: и беспризорность, и голод, и побои. Не было главного — дома и родителей…
Позже — шальная молодость, когда всё ни по чём: репетиции по многу часов, дежурство на конюшне, строгость Али-Бека. Молодые лица ребят, с кем прямо с манежа московского цирка, на своих же цирковых лошадях, ушли на фронт. Сколько потом гранёных стаканчиков было накрыто чёрным хлебом в гардеробных цирков! Болело всё и у всех, — были пробиты сердца не только павших…
До войны жениться не успел. В эскадроне встретил свою позднюю как осень, и короткую как волшебный сон перед боем, любовь. Надя… Она и сейчас, в сумерках циркового зала, как живая стояла перед глазами старого берейтора. В сорок третьем она тащила его на себе оглушённого и придавленного лошадью. Две пули навылет, контузия и сломанная нога. Здоровенного казака хрупкая «медсестричка с косичкой» — как её прозвали в эскадроне, тащила на себе с полкилометра до своих. Стрельцова тошнило, он стонал, метался, то приходя в себя, то вырываясь из рук санитарки. Как он оказался у своих не помнил. В памяти остались только умоляющие глаза-смешинки и школьные косички…
Из-за той контузии он так и не смог вернуться на манеж — кружилась голова и наступала потеря ориентации. Но цирк не отпустил. После войны он стал берейтором…