Джойс снова погрузился в свою мрачную апатию. Эта жизнь убивала его, притупляла его ум. Вначале его забавляло учить мальчишку-кафра, но затем и это утратило для него всякий интерес. Часами в летние ночи он сидел с трубкой в зубах, упершись локтями в колени, на пороге своего сарая, ни о чем не думая. В голове у него была только пустота. По временам в памяти вставал образ Ивонны, но смутно, как далекий призрак. Он перестал писать ей и не чувствовал никакой потребности получить от нее весточку. К чему? О чем писать? И от Ивонны он не получал писем после того, которое было зарыто вместе с Ноксом. Несколько месяцев тому назад, во время половодья, один из возов, запряженных быками, ехавший из города на ферму, опрокинулся, и вздувшаяся река унесла большую часть груза, в том числе и почту. Погонщик быков говорил Джойсу, что в сумке были письма и ему — может быть, и письмо от Ивонны. Тогда ему было досадно, жалко, но потом и это стало все равно; нездоровый индифферентизм тогда уже окутал своей тенью его душу. Недели и месяцы шли своей чередой, и понемногу в нем умирало желание иметь от нее весточку, вместе со всеми прочими желаниями чего-нибудь светлого и радостного.
И таким образом порвалась последняя нить, связывавшая его с Англией.
Что касается романа, он давно перестал заботиться об его участи. По всей вероятности, он потерялся в дороге, на пути туда или обратно. А черновик, написанный на желтой оберточной бумаге, валялся в грязном углу хижины и понемножку гнил от сырости.
И вдруг, как удар грома в ясный день, точно с неба, свалилось письмо от издателя, предлагавшего напечатать его роман на обычных условиях фирмы для начинающих и неизвестных авторов: восемьдесят фунтов, уплачиваемых по напечатании. Это сразу разбудило Джойса и вывело его из оцепенения. Всю ночь он не мог уснуть и бродил по полям, по росистой траве, под яркими африканскими звездами, чувствуя, как кровь снова закипает в его жилах. Быть может, он нашел свое призвание, которое даст ему и деньги, и подходящую работу, и право, наконец, снова занять свое место среди цивилизованных людей. На заре он вернулся домой, изнемогая от усталости, но с головой, полной самых смелых планов. А на другой же вечер, покончив дневную работу, зажег крохотную коптящую лампочку и засел за новую повесть, план которой наполовину уже был разработан вскоре после смерти Нокса. Первую он продал за восемьдесят фунтов, как предложил издатель.
Но с каждым днем тоска по родине росла и, наконец, вылилась в форму определенного решения. Однажды он оседлал пони и поехал к доброму самаритянину, который ходил за ним во время болезни. Фермер, крепколобый шотландец, недоверчиво покачал головой, когда Джойс развил ему свой план.
— Напрасно вы это задумали. Лучше откупитесь от Вильсона и хозяйничайте сами. Наживите сперва денег, а там, через несколько лет, можете и уехать.
— Да ведь вся прибыль от хозяйства почти целиком уходит на улучшение и доставку продуктов, — возразил Джойс. — Тут не на чем разжиться — впору сытым быть.
— Это потому, что вы не так беретесь за работу. Будь это моя земля, мне бы она скоро стала приносить доход.
— Потому что вы настоящий хозяин, а я нет. Если б даже я хотел научиться, у Вильсона многому не научишься, а меня тянет домой, на родину.
— Все это прекрасно, но кто знает, прокормит ли вас ваше писательство. Я слыхал, что это ненадежное занятие.
— Я привык к неудачам. Я на свет родился неудачником. Разве тут мне везло?
— Продайте свою часть Вильсону, — перебирайтесь сюда и займитесь молочным хозяйством. Я вам покажу, что надо, этому не трудно научиться.
Джойс огляделся вокруг. Они сидели на веранде чистенького уютного дома. И все кругом было чистенькое, опрятное, постройки солидные, прочные, на полях колыхалась высокая рожь, коровы были в теле и лоснились; двор выметен начисто. Внизу разбит цветник. Вокруг решетчатых стен веранды вился аккуратно подстриженный ползучий виноград. Все представляло разительный контраст с убогой, неряшливой лачугой, где обитал он сам. Месяц тому назад он подпрыгнул бы от радости при таком предложении. Но теперь отклонил и его. Он уже не верил себе, не верил, что может удовольствоваться этой жизнью. Раз положивший руку на плуг, не должен оглядываться назад. А он все время оглядывался и ненавидел свой труд земледельца. Поблагодарив своего друга и добившись от него обещания посредничества в случае каких-либо конфликтов с Вильсоном, он поехал домой.
Два дня спустя, выбрав удобное время, когда Вильсон был не пьян и настроен сравнительно благодушно, Джойс сообщил ему о своем намерении. Вильсон выслушал его с тупым спокойствием.
— Надеюсь, мой внезапный отъезд не причинит вам неудобств. Если я ошибаюсь, я готов…
— Полноте, батюшка. Я и сам чертовски рад развязаться с вами, — ответил Вильсон.
— В таком случае, если вы уплатите мне стоимость моей части и дадите мне телегу и пару быков, я сегодня же уеду из этого проклятого места.
Вильсон вошел в комнаты и вынес оттуда пачку засаленных кредиток.
— Вот. Будет с вас? Я сам давно уже собирался отказаться от вашего компаньонства и заблаговременно припас деньги.
Джойс сосчитал кредитки; к удивлению, их оказалось больше, чем он ожидал. С полчаса они вместе проверяли счета и записи, которые велись самым примитивным способом, и Джойс убедился, что Вильсон не обсчитал его.
— Вы честный человек, — сказал он с улыбкой. — Жалко, что у вас так много других недостатков.
— Я, по крайней мере, ни разу не сиживал в тюрьме, — что может сказать о себе не всякий.
Это был удар не в бровь, а прямо в глаз. Джойс невольно содрогнулся.
— В другой раз не давайте воли языку, — наставительно заметил Вильсон. — Я не охотник корить других их несчастьями, но все же, уж если тебя Бог отметил, ты лучше сиди смирно.
— Кой черт! О чем вы говорите? — гневно вскричал Джойс.
— Ну что вы дурака валяете. Ведь я же знаю. Вы сами себя выдали.
— Я требую, чтоб вы объяснили мне, о чем вы говорите, — настаивал Джойс.
Каким образом мог этот человек узнать его историю? Не может быть, чтоб Нокс выдал его. Нет, этого нельзя оставить так, невыясненным, уже из уважения к памяти его покойного товарища. Вильсон отодвинул свой стул и выплюнул в угол обильную струю табачного сока, что вызвало негодование бурской женщины, которая сидела на мешке возле двери и чистила картофель. И она накинулась с бранью на Вильсона. Тот еще не успел зашнуровать свои тяжелые сапоги, проворно снял один из них и хотел запустить ей в голову, но возмущенный Джойс схватил его за руку.
— Ну что за скотство!
Вильсон расхохотался.
— Ты бы хоть поблагодарила м-ра Джойса, что он так заботится о твоей красоте, чтоб ты ее не потеряла, — пошутил он, снова натягивая сапог.
— Ну, — сказал Джойс, когда мир в семье был восстановлен, — теперь объясните мне, что вы хотели этим сказать.
Вильсон встал, подошел к двери и нарочно плюнул поверх головы женщины; потом повернулся к Джойсу.
— Будет уж вам. У нас и так вечная перебранка в доме. Надоело мне это. Берите лучше телегу и пару негров и уезжайте отсюда подобру-поздорову. И вот вам на прощанье мой совет. Если вам случится спать рядом с другим человеком, не выбалтывайте ему во сне своих секретов. Из-за этого я и хотел развязаться с вами. Мы обойдемся и без вашего благосклонного содействия. Не диво, что вы и так изумились моей честности.
— По-видимому, я должен просить у вас прощения, — молвил пристыженный Джойс. — Я не имел права говорить с вами таким тоном.
— Если б вы не распустили языка, я бы и свой держал на привязи, как держу уже полтора года.
Несколько часов спустя Джойс влез в телегу, запряженную быками, и в последний раз оглянулся на дом, который так долго был его домом. Он виднелся теперь только темным пятнышком посредине унылой равнины, у подножья неправильной формы холма, под которым покоился прах бедного Нокса. Джойс вынул из кармана конверт и посмотрел на лежавший в нем стебель травы, сорванный на могиле друга. Стыдясь своей сентиментальности, он вертел его между пальцами, не зная, бросить или не бросить. И в конце концов положил его обратно в карман. Ведь это все-таки был символ чистой и нежной привязанности, а он был не богат такими чувствами.
Всю ночь он молчал и курил, глядя на яркие звезды. На душе у него было больно, тяжело. Кипучесть новых надежд, окрыленных маленьким литературным успехом, за эти несколько недель успела уже поостыть. А сознание неизгладимого позора осталось. Куда бы он ни пошел, ему не скрыть этого от людей. На родине на него показывали пальцами на улице. Он покинул родину, ушел на край света — и сам выдал себя во сне. Очевидно, такая уж его судьба.
Мысль, что он столько месяцев жил под безмолвным презрением пьяницы, только и умеющего, что колотить свою сожительницу, что этот пьяница не доверял ему и все время следил за ним во всяком деле — такой человек, как Вильсон, и не мог поступить иначе — и быть вынужденным молча проглотить обиду и стоять униженным перед этим пьяницей, кичащимся своей единственной добродетелью — честностью, — эта мысль горше желчи отравила всю его душу.
Южный Крест среди мириадов прочих звезд сиял ослепительным блеском. Луна лила яркий свет на широкую безмолвную равнину, бескрайнюю, как море, однообразие которой прерывалось лишь волнистыми буграми да бесконечными зарослями кустарника карроо. Сырые сучья, только что подброшенные в бивачный костер, едва тлели, и дым поднимался спиралью к ясному небу. Крытый фургон беспомощно уронил наземь оглобли; под ним спали кафры, укутавшись одеялами. Выпряженные быки поодаль громко ритмично чавкали, пережевывая жвачку. Все кругом было тихо-тихо до жути. И ощутимее чувствовалось все ничтожество человека и беспредельность пространства.
Охваченный странным и властным порывом, Джойс неожиданно бросился ниц на мокрую землю и, судорожно сжимая в руке стебли травы, громко воскликнул:
— Господи! Да неужели же я еще мало страдал? Неужели не искупил еще своего греха? Сними ты с моей души это клеймо унижения и позора!