Только зеркало зеркалу снится,
Тишина тишину сторожит.
Но была для меня та тема,
Как раздавленная хризантема
На полу, когда гроб несут.
Между помнить и вспомнить, други,
Расстояние, как от Луги
До страны атласных баут.
Бес попутал в укладке рыться…
Ну, а все же может случиться,
Что во всем виновата я.
Я – тишайшая, я – простая,
– «Подорожник», «Белая стая» —
Оправдаться? Но как, друзья!?
Так и знай: обвинят в плагиате…
Разве я других виноватей?..
Правда, это в последний раз…
Я согласна на неудачу
И смущенье свое не прячу
Под укромный противогаз.
Та столетняя чаровница
Вдруг очнулась и веселиться
Захотела. Я ни при чем.
Кружевной роняет платочек,
Томно жмурится из-за строчек
И брюлловским манит плечом.
Я пила ее в капле каждой
И, бесовскою черной жаждой
Одержима, не знала, как
Мне разделаться с бесноватой.
Я грозила ей звездной палатой
И гнала на родной чердак,
В темноту, под Манфредовы ели,
И на берег, где мертвый Шелли
Прямо, в небо глядя, лежал,
И все жаворонки всего мира
Разрывали бездну эфира
И факел Георг держал,
Но она твердила упрямо:
«Я не та английская дама
И совсем не Клара Газюль,
Вовсе нет у меня родословной,
Кроме солнечной и баснословной,
И привел меня сам июль».
Так под кровлей Фонтанного Дома,
Где вечерняя бродит истома
С фонарем и связкой ключей, —
Я аукалась с дальним эхом,
Неуместным тревожа смехом
Непробудную сонь вещей.
Я свидетель всего на свете,
На закате и на рассвете
Смотрит в комнату старый клен,
И, предвидя нашу разлуку,
Мне иссохшую, черную руку,
Как за помощью тянет он.
А земля под ногами горела
И такая звезда глядела
В мой, еще не брошенный дом,
И ждала условного звука…
Это где-то там – у Тобрука,
Это где-то здесь – за углом.
Ты мой грозный и мой последний,
Светлый слушатель темных бредней:
Упованье, прощенье, честь.
Предо мной ты горишь как пламя,
Надо мной ты стоишь как знамя
И целуешь меня как лесть.
Положи мне руку на темя,
Пусть теперь остановится время
На тобою данных часах.
И. . .
И кукушка не закукует
В опаленных наших лесах.
И только сегодня мне удалось окончательно формулировать особенность моего метода (в Поэме). Ничто не сказано в лоб. Сложнейшие и глубочайшие вещи изложены не на десятках страниц, как они привыкли, а в двух строчках, но для всех понятных.
30 июня 1955 Ахматова приехала ко мне…
Как всегда, очень проста, добродушна и в то же время королевственна. Вскоре я понял, что приехала она не ради свежего воздуха, а исключительно из-за своей поэмы. Очевидно, в ее трагической, мучительной жизни поэма – единственный просвет, единственная иллюзия счастья. Она приехала – говорить о поэме, услышать похвалу поэме, временно пожить своей поэмой. Ей отвратительно думать, что содержание поэмы ускользает от многих читателей, она стоит за то, что поэма совершенно понятна, хотя для большинства она – тарабарщина… Ахматова делит мир на две неравные части: на тех, кто понимает поэму, и тех, кто не понимает ее.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Отечественная война 1941 года застала меня в Ленинграде.
В блокаде (до 28 сент<<ября>> 1941)
Первый день войны. Первый налет. Щели в саду – Вовка у меня на руках. Литейный вечером. Праздничная толпа. Продают цветы (белые). По улице тянется бесконечная процессия: грузовики и легк<<овые>> машины. Шоферы без шапок, одеты по-летнему, рядом с каждым – плачущая женщина. Это ленинградский транспорт идет обслуживать финский фронт. Увоз писательских детей. Сбор в … переулке у союза. Страшные глаза неплачущих матерей.
Крупные деньги вывезены из города (ответ в банке).
Моряки с чемоданчиками идут на свои суда. Все писатели уже в военной форме. Похороны «Петра» Рaст<<релли>> и статуй в Летнем <<Саду>>. Первый пожар. Я – по радио из квартиры М.М. З<<ощенко>>.
Тревога каждый час. Город «зашивают» – страшные звуки.
В конце сентября, уже во время блокады, я вылетела на самолете в Москву.
И та, что сегодня прощается с милым, —
Пусть боль свою в силу она переплавит.
Мы детям клянемся, клянемся могилам,
Что нас покориться никто не заставит.
До мая 1944 года я жила в Ташкенте, жадно ловила вести о Ленинграде, о фронте. Как и другие поэты, часто выступала в госпиталях, читала стихи раненым бойцам. В Ташкенте я впервые узнала, что такое в палящий жар древесная тень и звук воды. А еще я узнала, что такое человеческая доброта: в Ташкенте я много и тяжело болела.
И в памяти, словно в узорной укладке:
Седая улыбка всезнающих уст,
Могильной чалмы благородные складки.
И царственный карлик – гранатовый куст.
Где-то ночка молодая,
Звездная, морозная…
Ой, худая, ой, худая
Голова тифозная.
Про себя воображает,
На подушке мечется,
Знать не знает, знать не знает,
Что во всем ответчица,
Что за речкой, что за садом
Кляча с гробом тащится.
Меня под землю не надо,
Я одна – рассказчица.
А я уже стою на подступах к чему-то,
Что достается всем, но разною ценой…
На этом корабле есть для меня каюта
И ветер в парусах – и страшная минута
Прощания с моей родной страной.
Если ты смерть – отчего же ты плачешь сама,
Если ты радость – то радость такой не бывает.
И комната, в которой я болею,
В последний раз болею на земле,
Как будто упирается в аллею
Высоких белоствольных тополей.
А этот первый – этот самый главный,
В величии своем самодержавный.
Как он заплещет, возликует он,
Когда, минуя тусклое оконце,
Моя душа взлетит, чтоб встретить солнце,
И смертный уничтожит сон.
В.Г.[43]
Глаз не свожу с горизонта,
Где метели пляшут чардаш…
Между нами, друг мой, три фронта:
Наш и вражий и снова наш.
Я боялась такой разлуки
Больше смерти, позора, тюрьмы.
Я молилась, чтоб смертной муки
Удостоились вместе мы.
Лучше б я по самые плечи
Вбила в землю проклятое тело,
Если б знала, чему навстречу
Обгоняя солнце, летела.
Когда-то Ахматова сказала о себе: «Одной надеждой меньше стало, одною песней больше будет». От безнадежной истории с Владимиром Гаршиным, кроме тех, что приведены выше, остались еще две прекрасные «песни».
Соседка из жалости – два квартала,
Старухи, как водится, – до ворот,
А тот, чью руку я держала,
До самой ямы со мной пойдет.
И станет над ней один на свете,
Над рыхлой, черной, родной землей
И позовет, но уже не ответит
Ему, как прежде, голос мой.
…А человек, который для меня
Теперь никто, а был моей заботой
И утешеньем столько горьких лет,
Уже бредет как призрак по окрайнам,
По закоулкам и задворкам жизни,
Тяжелый, одурманенный безумьем,
С оскалом волчьим…