215 лет. Смерть Баха. (28 июля 1965, Комарово)
Фантазия и фуга. Слушаю.
Боже мой… Сама Чакона!
Играет Игорь Безродный…
…но за ней не войдет человек…
Прелюдия и фуга (играет Л. Ройзман).
Вот он, колокольный звон из 17 века. Как все близко! – (и страшно…)
Еще три дня июля, а потом траурный гость – август («столько праздников и смертей»), как траурный марш, который длится 30 дней. Все ушли под этот марш: Гумилев, Пунин, Томашевский, мой отец, Цветаева… Назначал себя и Пастернак, но этого любимца богов увел с собою, уходя, неповторимый май 60 года, когда под больничным окном цвела сумасшедшая липа. И с тех пор [прошло] минуло уже пять лет. Куда оно девается, ушедшее время? Где его обитель…
1 августа
И все-таки он явился. Сегодня – Илья. Вчера всю ночь катался на своей колеснице по небу. 51 год тому назад началась та война – как помню тот день (в Слепневе) – утром еще спокойные стихи про другое («От счастья я не исцеляю»), а вечером вся жизнь – вдребезги. Это один из главных дней. Теперь пойдут августовские «юбилеи». Завтра день ареста Гумилева (3 августа). Сорок четыре года тому назад. Я узнала об его аресте на Смол<<енском>> кладбище – похороны Блока.
Он и праведный и лукавый,
И всех месяцев он страшней:
В каждом Августе, Боже правый,
Столько праздников и смертей.
Разрешенье вина и елея…
Спас, Успение… Звездный свод!..
Вниз уводит, как та аллея,
Где остаток зари алеет,
В беспредельный туман и лед
Вверх, как лестница, он ведет.
Притворялся лесом волшебным,
Но своих он лишился чар.
Был надежды «напитком целебным»
В тишине заполярных нар…
. . .
А теперь! Ты, новое горе,
Душишь грудь мою, как удав…
И грохочет Черное Море,
Изголовье мое разыскав.
После смерти Николая Николаевича Пунина Анна Андреевна взяла на себя заботы о его «девочках» – овдовевшей в войну дочери Ирине и внучке Ане, к которой Пунин был очень привязан.
Сегодня мы ездили с Аней в Киев, немножко прошли по городу, по бульвару и по Крещатику. Было очень жарко, мы скоро устали и поехали в свое пристанище обедать. На обратном пути в электричке я рассказывала Ане, как ровно десять лет назад в это день мы с тобой ездили в электричке навестить полковника… и о тех тяжелых днях, которые последовали потом. Как непоправимо быстро пролетело с тех пор десять лет и как медленно ползло время до 53-го года. Мы стараемся тихо, полулежа дожить августовские дни.
Ирина Пунина – Анне Ахматовой. 22 августа 1963 г.
Это бесхитростное и вроде бы обыкновенное письмо на самом деле свидетельство драгоценное. Оно точнее, чем суждения наблюдателей со стороны, объясняет, почему Анна Андреевна до конца жизни относилась к Ирине Николаевне как к своей приемной дочери, хотя это и возмущало ее родного сына. Они вместе пробедовали пять долгих лет после того, как в 1949-м арестовали сначала (26 августа!) Николая Николаевича, а затем (в ноябре) и Льва Гумилева. После смерти Сталина появилась надежда, но Анна Андреевна суеверно боялась августа… И, видимо, заразила этим суеверным ужасом Ирину. Защищаясь от страха, они и поехали на дачу к младшему брату Николая Николаевича. Было это 22 августа 1953 года, а осенью стало известно, что 21 августа, т. е. за день до этой поездки, в лагере под Воркутой Николай Пунин умер. Впоследствии и Ахматова, и Ирина Николаевна считали, что внезапное, ничем не мотивированное желание повидать Л. Н. Пунина, с которым не общались долгие годы, возникло не просто так, что был какой-то сигнал, который колдунья Акума, так в семье Пуниных называли Анну Ахматову, почуяла.
Все подтверждалось: август был месяцем беды, апрель – месяцем счастья. 15 апреля 1956 года, в день рождения Николая Гумилева, после восьми лет каторги вернулся сын.
И это станет для людей
Как времена Веспасиана,
А было это – только рана
И муки облачко над ней.
Татарское, дремучее
Пришло из никуда,
К любой беде липучее,
Само оно – беда.
…В семье никто, сколько глаз видит кругом, стихи не писал, только первая русская поэтесса Анна Бунина была теткой моего деда Эразма Ивановича Стогова. Стоговы были небогатые помещики Можайского уезда Московской губернии, переселенные туда за бунт при Марфе Посаднице. В Новгороде они были богаче и знатнее.
Моего предка хана Ахмата убил ночью в его шатре подкупленный русский убийца, и этим, как повествует Карамзин, кончилось на Руси монгольское иго. В этот день, как в память о счастливом событии, из Сретенского монастыря в Москве шел крестный ход. Этот Ахмат, как известно, был чингизидом.
Одна из княжон Ахматовых – Прасковья Егоровна – в XVIII веке вышла замуж за богатого и знатного симбирского помещика Мотовилова. Егор Мотовилов был моим прадедом. Его дочь Анна Егоровна – моя бабушка. Она умерла, когда моей маме было 9 лет, и в честь ее меня назвали Анной.
1964 год.
Канун Николы Зимнего (18 дек<<абря>>)
Сейчас бы ко Всенощной в какой-нибудь Московский Никольский собор. Завтра – Престол!
С Ангелом всех моих Николаев!
Еще плещется лунная жуть,
Город весь в ядовитом растворе.
Без малейшей надежды заснуть
Вижу я сквозь зеленую муть
И не детство мое, и не море,
И не бабочек брачный полет
Над грядой белоснежных нарциссов
В тот какой-то шестнадцатый год…
А застывший навек хоровод
Надмогильных твоих кипарисов.
И сердце то уже не отзовется
На голос мой. Ликуя и скорбя.
Все кончено… И песнь моя несется
В глухую ночь, где больше нет тебя.
…Я не касаюсь тех особенных, исключительных отношений, той непонятной связи, ничего общего не имеющей ни с влюбленностью, ни с брачными отношениями, где я называюсь «тот другой» («И как преступен он, суровый»), который «положит посох, улыбнется и просто скажет: «Мы пришли». Для обсуждения этого рода отношений действительно еще не настало время. Но чувство именно этого порядка заставило меня в течение нескольких лет (1925–1930) заниматься собиранием и обработкой материалов по наследию Г<<умиле>>ва.
Этого не делали ни друзья (Лозинский), ни вдова, ни сын, когда вырос, ни так называемые ученики (Георгий Иванов). Три раза в одни сутки я видела Н<<иколая>> С<<тепановича>> во сне, и он просил меня об этом (1924. Казанская, 2).
Всем обещаньям вопреки
И перстень сняв с моей руки,
Забыл меня на дне…
Ничем не мог ты мне помочь.
Зачем же снова в эту ночь
Свой дух прислал ко мне?
Он строен был, и юн, и рыж,
Он женщиною был,
Шептал про Рим, манил в Париж,
Как плакальщица выл…
Он больше без меня не мог:
Пускай позор, пускай острог…
Я без него могла —
Смотреть, как пьет из лужи дрозд
И как гостей через погост
Зовут колокола.
…Представим себе, как могла бы сложиться судьба и Гумилева-отца, и Гумилева-сына, да и самой Анны Андреевны, если бы Николай Степанович выполнил свое обещание, данное жене в мае 1917 года, когда вопрос о выезде в Париж семьи офицера экспедиционного корпуса еще не стоял так, как после октябрьского переворота. Гумилев был твердо убежден, что умрет в 53 года, то есть в 1939-м или в самом начале, до мая, 1940-го. Останься он во Франции, он и в самом деле мог бы погибнуть именно так, как хотел: защищая твердыни европейской культуры от нацистского варварства: 1 сентября 1939 года Франция и Великобритания объявили войну Германии. Но до этого он, во-первых, из поэта великих, но до конца не реализованных возможностей стал бы великим русским поэтом (Ахматова была убеждена, что Николаю Степановичу не хватило для этого нескольких, совсем немногих, лет жизни). Во-вторых, именно Гумилев при его феноменальных организаторских способностях и столь же невероятной общительности сумел бы так поставить издательское и вообще литературное дело русского эмигрантского зарубежья, что оно не замкнулось бы на проблемах русской диаспоры, самолюбиво и провинциально отгородившись от культурной жизни Европы. А в скольких экспедициях – географических, этнографических и т. д. и т. п. – он мог бы принять самое деятельное участие и сколько открытий чудных могла принести его странная склонность к нестандартным идеям и решениям! И Гумилев-младший не в шестьдесят, а в тридцать лет доказал бы миру и граду, что он блестящий историк.