– Ты… – набравшись мужества, отозвался Хельмо, – ты задумал дурное. Ты дурное уже сделал, а теперь хочешь сделать ещё хуже. Тсино…
– Он не хочет умирать. Я знаю, не хочет. Он и не пожил.
Хельмо сделал ещё шаг. Голова кружилась, плечи ломило.
– Он уже умер. Не…
– Он не должен был! Это всё ты.
– За что?!
Хельмо вовсе не хотел спрашивать, не хотел слышать ответа. Но вопрос вырвался сам, горько, громко и отчётливо. Дядя усмехнулся и, всё так же стоя вполоборота, склонил голову к плечу.
– Не быть тебе царём. Не ты страну из Безвластия поднимал. Люди глупы, Хельмо, им подавай красивые зрелища да величественные поступки. Ты только на них и горазд.
Что ж. Янгред снова был прав. Ноги предательски подогнулись.
– Я и не желаю быть царём, – прошептал Хельмо, понимая, что голос едва подчиняется, дрожит. – Я царю желаю лишь служить, тебе служить! – Хинсдро засмеялся. – Да почему ты так?! Когда я твою веру потерял? Что я сделал не так?
Снова дядины глаза посмотрели в упор, не просто со злобой, теперь ещё и с жалостью.
– Правда не понимаешь… – он улыбнулся, – мой свет?..
Другим тоном, иначе к нему обращали прежде эти слова. Стало ещё холоднее и гаже, Хельмо попятился, невольно заслоняясь – и от взгляда, и от оклика, и от улыбки.
– Да, – отчётливо произнес он. – Я не понимаю. Я люблю тебя. И не понимаю.
– Да. Где тебя царём… как же люд глуп. Глупому люду – глупый царь, да?
Хельмо вновь заставил себя вскинуть голову. Ему по-прежнему улыбались.
– Ты выбор, Хельмо. Выбор, который народ увидел и вбил себе в головы. Пока ты есть, они не успокоятся, пока ты есть, будут гадать да прикидывать, а как бы жилось с тобою на троне. И чего бы ни нагадали, многие будут верить: с тобою – лучше, чем со мной. Лучше ведь всегда там, где нас нет, и так, как мы не сделали.
Хельмо молчал. Дядя криво, не угрожающе, а скорее желчно оскалился.
– Впрочем, теперь так ли важно? Теперь у них и выбора-то нет, кроме тебя. Ты своё получил. И дружки твои…
– Я не желал этого! – возразил Хельмо и вновь сделал вперёд пару шагов.
Дядя рассмеялся уже в голос и досадливо бросил:
– Так и пил бы отраву побыстрее.
Он отвернулся и медленно начал опускаться на колени; уже опустившись, оглянулся вновь. Хельмо почти к нему подошёл, протянул умоляюще руку.
– Пожалуйста, не делай этого.
– Ты сказал «люблю». Так почему мешаешь спасти того, кого люблю я?
– Не спасти, – откликнулся Хельмо. – Измучить.
Он замер, поняв, что ему опять отказывают силы. Он ощутил себя как в детстве, когда впервые увидел дядю, баюкающего крохотный сверток, улыбающегося, не сводящего с него взора. Как тогда рванулось из груди сердце, как защипало в глазах, а голос невидимого Грайно осадил: «Не смей!..» И как захотелось подойти, нет, подбежать, и тронуть за руку, и спросить…
– А меня? – услышал он собственный голос, как из того детства. Должен был смолчать, но не смог. – Меня ты хоть когда-то любил? Немного? Разве я…
– Я любил тебя, Хельмо, – ответили ему ровно. – Я очень тебя любил. Но думаешь, просто это – долго любить чужое? Чужое дитя, чужую мечту, чужой дом?.. Задай как-нибудь… – дядя хмыкнул, – этот вопрос своему бесприютному рыжему дикарю.
– Бесприютному дикарю?..
Он о Янгреде. Точно о Янгреде. Хельмо было что возразить.
– Он смог. Иначе за всю нашу ложь у нас ещё в походе отняли бы полстраны.
Но, кажется, этого не стоило говорить.
– Поразительно, Хельмо! – почти пропел дядя, чьё лицо стало ещё злее. – До смешного знакомо! Великий царь-герой… и его иноземный воевода. Или наоборот? Он будет попородистее тебя.
Глаза так и горели. Казалось, дядя едва сдерживается, чтобы не сплюнуть в сторону Хельмо. Но, не сделав этого, он лишь продолжил, чуть тише:
– Вот только дам вам обоим совет: не женитесь на ком попало. Царица-то со своей любовью жизнь всем испоганила – тебе, мне, стране…
– Царица?..
Хельмо помнил. Помнил, как маленькая Сира, привставая на цыпочки, чтоб дотянуться к его уху, грустно шептала: «Снова твой учитель приходил. Снова бедная госпожа плакала, а царь кричал на неё». Сира… сколько же секретов она унесла с собой, сколько затаённых бед вернула сторицей. Снова дядя тихо, даже мягко засмеялся.
– Думал, птицу подослал я? О… Я-то чуял, что с гибелью твоего Грайно нам не станет лучше. Беда ведь не в нём, он только вещь, такая же вещь царя, как и все мы.
– Из-за вещей не убивают! – выдохнул Хельмо. У него кружилась голова.
– О нет, из-за них как раз чаще всего, – возразили ему. – А как же смешно, когда одна вещь убивает другую, правда? А хозяин потом и её саму – в огонь, в огонь…
Что-то плеснуло в омуте, затрепетали дальние цветы. То ли гул, то ли вой пронёсся под сводами. Засиявшая луна осветила чёрную рябь, и каменные плиты, и усталый лик Хийаро.
– Вернись ко мне, мой мальчик.
Хельмо не успел помешать: дядя столкнул тело царевича в омут. Без плеска и шума вода сомкнулась, стала ещё чернее, вместе с Тсино поглотив разом всё лунное сияние. Она застыла, помертвев, как то, что приняла в себя.
– Нет!
Хельмо бросился к омуту, но дядя, мгновенно вскочив, заступил ему путь. Хельмо хотел ударить его, но не смог, слишком близко было искажённое горестным безумием лицо. Занесённая рука замерла.
– Всё испортил. Но больше не испортишь.
Дядя сам ударил его под рёбра. Дух вышибло; вся боль – от старых ран и отравы, от кровопускания и полёта – вернулась разом и захлестнула. Оседая на колени, Хельмо попытался глотнуть прохладного воздуха. По щекам потекли слёзы.
– Больше… не… испортишь, – исступлённо повторил сквозь зубы дядя, нависая над ним. Лицо плыло у Хельмо перед глазами, но наудачу он вытянул руку, шепча:
– Остановись. Вытащи Тсино. Не надо. Не…
Новым ударом дядя сбросил его в омут. В тело впились тысячи холодных игл.
– Как котёнка!.. Клянусь!..
Одной рукой его держали за горло, другой – за волосы и погружали всё глубже. Никак не удавалось ни разжать, ни даже ослабить хватку. Два раза Хельмо выныривал и видел ещё сильнее исказившийся, перекошенный лик дяди, его пылающие глаза и вздыбленные волосы.
– Ты-то не встанешь, не позволю… я тебя здесь только убью, а зарою на дороге…
Сознание пропадало рывками. Боль и холод отзывались уже и судорогами в мышцах, и тошнотой, и звуком лопающихся в голове колоколов. Но, утешая, вода сладко шептала, баюкала, обволакивала желанной, необходимой тишиной. Ласковая, как мать.
«Зачем противишься? Зачем бьёшься? Зачем сердце так надрывается? Спи…»
Его встряхнули и ударили головой о каменную кладку. В наползающей мгле расплылось яркое облачко крови. От помутившегося взгляда Хельмо ускользнул последний блик луны, и он посмотрел вниз, в поднимающуюся к нему черноту. Она дышала и казалась непроглядной.
«Прости меня, Тсино. Тебе не дадут умереть». И он сдался.
Чернота перестала быть непроглядной. Золото заблестело в её глубине.
7Кости и кольца
Они выступили навстречу из священного омута почти сразу – и Хинсдро отшатнулся. Двое вынесли на руках третьего – разбитого, окровавленного – и бережно уложили. Глаза Хельмо были закрыты, на лицо налипли слипшиеся волосы. Тсино упал над ним, обнял трясущимися тонкими руками и зашептал:
– Братец, брат…
– Солнце моё!.. – К Хинсдро наконец вернулся голос, хриплый, полный ужаса и радости разом. Его мальчик ходил, говорил и…
…Его мальчик горько плакал. Плакал прямо сейчас, уткнувшись мёртвым лбом в чужую холодную грудь, комкая ткань светлой рубахи.
Хинсдро шагнул навстречу, но Грайно – кошмарно разложившийся, белый, с местами отошедшей от костей плотью, зато весь в уцелевших своих звонких украшениях – заступил ему дорогу. Глаза были всё те же – серебристые, пристальные, живые. Дикие. Грайно заговорил. Алые облака дыма срывались с его бескровных губ.
– Ну что, доволен?..
…Его мальчик, его невредимый мальчик, склонившийся над Хельмо, ничего не замечал вокруг, а Хинсдро опять жадно, не в силах оторвать взора, на него смотрел. Грайно улыбнулся; почернелая улыбка его была не та, что при жизни. Пустая, как у скоморошьей маски, за которой прятался он на последнем своём пиру.
– И я таким был. Почти как живой. До поры. Ну а потом…
Он протянул руку – осклизлые струпья, костлявые пальцы, синие ветви вен, видные под кожей. И золото, серебро, самоцветы колец.
– Ты его – свою кровинку – проклял. Зато мне – врагу – услужил.
– Услужил?..
Хинсдро больше не мог смотреть на сына: ведь сын его не видел, так и не видел. Тсино всё касался Хельмо, силился, но почему-то не мог ни встряхнуть его, ни приподнять ему голову и только звал по имени.
– Ты рассказал, кому же настолько помешала моя жизнь.
Помимо воли, как бы ни надрывалось всё внутри, как бы ни хотелось оттолкнуть мёртвую тень и ринуться к Тсино, Хинсдро остался на месте.
– Разве это тайна для тебя? – Он даже усмехнулся.
Грайно склонил голову к плечу, хрустнули кости.
– Глупы живые, думающие, будто мертвецы всё ведают. Нет. А прикованные, как я, не ведают вовсе ничего. Я не знал, на тебя думал. А Рисса… – Взгляд странно блеснул. – Слепая Рисса. Её ведь любили так, как я не сумел бы полюбить никого. Вайго… он…
– Страстолюбец, – горько слетело с губ. – Как любил, так и порешил.
– Почему ты думаешь, что это скверно, когда страстно любят, страстно дружат, страстно ненавидят и теряют – тоже страстно? Ты ведь и сам…
Сам. Он вспомнил мгновение: сын вырывает чашу у Хельмо из рук, сын без страха пьёт отраву, сын глядит на отца и безмолвно спрашивает: «Как же так?» Так глядел и Хельмо, с появления здесь до последней своей живой минуты. Он ведь, даже отравленный, наверное, не верил. Он тоже знал: никогда, ни на кого Хинсдро не поднимал прежде руку, никого оголтело не терзал. Сегодня утром Хельмо подарил ему подобранных в походе собаку с кошкой, потому что Хинсдро они понравились, а он оказался первым, на кого они променяли прежнего хозяина. Обнимая его за этот подарок, Хинсдро в очередной раз подумал: как жаль. Жаль, что племяннику нет больше веры, он ведь столько лет был смыслом почти всего существования, а ещё у него глаза матери. Интересно, думал ли о подобном Вайго, сжигая свою Риссу, предательн