Снова дядя стыдливо опускает голову, не смеет спорить. Они молчат, а Хельмо все холоднее. Смотрит он в темный слюдяной потолок, смотрит на своды, потом – на еще двоих, что лежат рядом. На Грайно, мрачного, величественного и мертвого. На Тсино, словно очарованного добрым сновидением. Снова пробует шевельнуться, взять за руку хоть кого-то из них. Не может. И переводит глаза на Бога, на дядю.
– Видишь ты эту воду, царь? – тихо спрашивает Бог. Омут, весь в жемчужно-серебряной ряби, волнуется, будто слушает. – Какая черная, правда?
А вода-то светлее ясного дневного неба. Сияет из самой глубины, и в розоватых лепестках кувшинок тоже трепещет свет, другой, золотой. Обман здесь. Обман в самой улыбке на каменных губах. Не может же Бог быть слепцом.
– Нет, – шепчет дядя. Не боится возразить. – Вода… не черная.
И Бог смеется, точно ждал именно этот ответ и теперь очень рад.
– Правильно. Она была иной, когда я воскрес.
– А что потом? – Есть в вопросе и страх, и вина. – Мы все испортили? Всегда все портят люди с их страстями…
Замирает смех Бога. Иным становится взгляд, пропадают оттуда лукавство и ласковость.
– Страсти, говоришь? Да, может быть. Убивают они… но и жизни без них нет.
Молчит Хинсдро. Глядит он теперь на Хельмо, на Тсино, на Грайно.
– Он сказал, страсти – живой огонь.
Тянется к Грайно мертвая рука.
– Я говорю, страсти – мертвая тьма. Но оба мы правы. Да, лукавый герой?..
И Хельмо видит: темнеет, рассыпается тело рядом. Не окликнешь, не сожмешь пальцы: ничего вмиг не остается от Грайно, кроме колец, серег, бубенцов. Истлело печальное лицо, одни кости лежат на камнях. Сгустки алого дыма летят вверх, к лунному сиянию. Тают. И, как ни больно, на сердце легчает. Давно ему пора.
– Куда он?.. – спрашивает дядя.
Но Хельмо знает: ему не ответят.
– Этот ключ, – шепчет Бог, медленно погружая ладонь в воду, – разлился после моего воскрешения. Я хотел, чтобы он служил людям, чтобы возвращал жизнь светлым душой. Да только вовсе не достойных несли вы сюда. Кто убийцу, кто ревнивца… Потемнела вода, давно никого не воскрешает, лишь держит – пуще кабалы. Давно не видела светлая вода светлых душ. Сегодня – увидела. Вот я и пришел тоже посмотреть.
И он правда опять смотрит. На Тсино, на Хельмо. Добрый этот взгляд, но что-то в нем от ледяной зимы и бездонного неба.
– Мой мальчик… – шепчет дядя. Шепчет, тоже глядя на Тсино, потом на Хельмо. – Мои… – Волосы его совсем уже белые, чистая изморозь. Чернеет только одежда.
– Нет, поздно тебе плакать, – откликается Бог, и словно ветер наполняет храм. Поднимается из воды ладонь. – Поздно, теперь я о них позабочусь, позабочусь и о тебе.
Дядя закрывает лицо ладонями. Никогда он не казался таким маленьким и бессильным.
– Да будет так, боженька. Да будет.
Тянется рука, грозно нависнув над Хельмо. Капля воды падает на губы.
И становится страшнее, чем было в бою.
8. Чудо и прощение
В утренней тишине разносилась заупокойная молитва – два десятка голосов повторяли слова на древнем священном диалекте. Янгред не все понимал, но успокаивался, слушая.
Он стоял в толпе, низко надвинув капюшон. Часть монахов сгрудилась на ступенях, часть – на колокольнях-маяках. Янгред вглядывался не в них – только в траву под ногами, в дрожащие капли росы, иногда в ясное небо. Но что-то особенное чудилось ему в стройных голосах, что-то, чему было не подобрать объяснение. Голоса словно приходили из какого-то иного мира. Как чудо, которое он застал, ворвавшись в храм на заре. Ведь чудо?..
– Да воспряне, да воскресе, да воссияе, да покаеся…
Тело лежало в гробу, укрытое царским знаменем – алое полотнище, золотое солнце. Янгред все смотрел на него, до слепоты, потому что выше смотреть не хотелось. Стыла кровь, и словно кто-то стенал в усталом рассудке, стенал и звал: «Я жду тебя, я тебя жду». Янгред помотал головой, отгоняя наваждение, а потом зажмурился: накатили печаль и усталость. Когда он снова посмотрел вперед, гроб уже подняли, чтобы нести на богатые, запряженные парой вороных лошадей дрожки. Мертвому предстояло покоиться не здесь.
Янгред проводил взглядом напряженные спины могильщиков, проводил и монахов. Были в процессии что черноризцы, что одетые в бело-золотые хламиды. Те, кто отпевал заложных покойников. Те, кто славил Господа за то, что не дал случиться по-настоящему огромной беде. По-настоящему огромной… Для кого как. Янгред горько усмехнулся, а потом опустил глаза, снова почувствовав тепло возле бока: Тсино все прижимался к нему, обхватив за пояс, точно родную мать.
– Ну что ты?.. – мирно спросил Янгред.
– Жалко его, – прошептал царевич. Янгред только вздохнул.
– Так ведь и должно было быть, давно.
Тсино вздохнул так же тяжело, не вздыхают еще так дети.
– Каково это? Когда самый близкий – и вот так?..
Янгред вздрогнул. Оторвал все же от себя цепкие руки, наклонился – благо, Тсино был высоким, делать этого сильно не пришлось. Желтые глаза смотрели строго, устало, с таким пониманием, что в горле становилось сухо. Но Янгред улыбнулся и сказал:
– Надеюсь, мы с тобой никогда этого не узнаем.
Он вспомнил, как проснулся в спальне терема, словно само тело загорелось. Как подскочил, как вылетел в коридор, а потом на Царев двор и вовремя поймал Лисенка, который пытался тихо, но недостаточно тихо собрать хотя бы дюжину лучших солдат и офицеров. Сначала Янгред решил, что Хельмо умер, потом – что все же начинается бунт, а потом оказалось, что Хайранг ничего и не знает, кроме конечной точки будущего маршрута. И, отбросив порыв придушить его за попытку «Не будить, тебе и так досталось», рявкнув лишь: «Как бы опять не досталось тебе!», он вскоре уже с другими мчался к Озинаре. Чтобы увидеть то, во что до конца не верил до сих пор. Хельмо, израненного, но вроде живого. Тсино, живого и вовсе безусловно. Седого царя, отрешенно глядящего в пустоту. И скелет в богатых украшениях. Видел Янгред и кое-что еще, но признал это, только когда Лисенок, отведя его от столпившихся солдат, с заиканием спросил: «Статуя… она… ходила?» Да, Янгред видел. В мгновение, как они распахнули храмовые двери, как, завидев издали Хинсдро, угрожающе закричали. Каменный исполин, сделав последний шаг по светящейся воде, встал на место и поднял руку с мечом. На другой руке сидела птица. Образ стоял перед глазами и сейчас.
– А все-таки, Тсино, – тихо начал Янгред, взяв царевича за плечи. Тот сначала глядел ясно и невинно, но по тону быстро понял, к чему ведут, и нахохлился. – А ну как Самозванец ты? Или есть здесь какое черное чародейство?
– Ч-че-ер-рное ч-чар-родейство! – передразнил он с улыбочкой: потешался иногда над свергенхаймским акцентом. Мирно возразил: – Не волнуйся. Белее белого. Это правда был Бог, если мне… всем нам… не приснилось. А если приснилось, то все равно чудо.
Янгред его не выпустил. Взял за руки, теплые, худые, вполне себе настоящие. Мальчишка как мальчишка. И ведет себя, как раньше.
– Ну-ка скажи мне, – велел он, – как брата твоего зовут?
– Хельмо-о, – с удовольствием протянул Тсино, хотя это у него уже спрашивали. Зачастил: – А папу Хинсдро, а маму Иланой, а любимую борзую Тиквой, а любимого сокола Огурцом, потому что перья у него, мне кажется, зеленоватые такие…
Янгред нахмурился, легонько тряхнул его. Вроде и хотелось засмеяться, оставить все домыслы, но не выходило. Чудной край – Острара, но чтобы тут кто-то воскресал…
– Хватит мне про перья и огурцы. Скажи что-нибудь, что можешь знать лишь ты.
Тсино засопел, зафыркал не хуже жеребенка: все это они уже проходили. Янгред допытывал и царя, и его, и Хельмо допытал бы, будь тот в сознании. Сам не мог понять, почему сильнее даже, чем к Хинсдро, прицепился к ребенку, может, потому, что его одного видел мертвецом?.. Видимо, царевичу окончательно надоело оправдываться. Он сам поймал руки Янгреда, отпихнул легонько, упер свои в бока и сузил вдруг глаза.
– А слушай-ка… хочешь, скажу то, чего точно никто знать не может? А я знаю, потому что всю ночь, пока в храме не оказался, мертвый рядом с вами летал.
Янгред вздрогнул; Хайранг, который стоял все это время рядом, но не вмешивался и лишь внимательно слушал, – кажется, тоже. А Тсино все смотрел, вызывающе, но без лукавства или злости. И захотелось проверить, захотелось правда что-то окончательно понять.
– Ну давай… – Тон все же выдал некоторую опаску.
Плохая была идея.
– Ты ночь возле Хельмо просидел, – начал Тсино, и Янгред насторожился: ну точно уловка, это царевич просто угадал. – Ты от темных вихрей отбивался, которые тебя заколдовать хотели. – Вспомнился запах гари от волос Хайранга. Невольно сжались кулаки. Но тут Тсино заулыбался, сделал голос слаще, даже понизил и закончил: – А еще ты Хельмо руку целовал. И думал поцеловать его в лоб. Как мой папа. А меня поцелуешь?
Лисенок закашлялся, вытаращился, но смог промолчать. Первым захотелось стукнуть его, царевича – только потом. А он, словно напрашиваясь, добавил:
– И слезы ты еще лил, вот…
– Нет! – Янгред не выдержал. Он точно помнил, слез не было! – Ничего я не…
– Да ладно тебе. – Тсино покровительственно потрепал его по плечу. – Я их тоже лил, когда решил, что он утонул. И не стыжусь. Потому что взрослые мужчины такого уже не стесняются! Не знаю, что за дурак придумал, будто только женщинам можно плакать.
Нет, правда, отвесить бы этому воскресшему смачную оплеуху, даром, что царевич.
– Ох! – только и сказал Янгред, ощущая себя, пожалуй, беспомощным. Он действительно смутился, хоть сквозь землю проваливайся. Вопросы отпали, важнее стало другое: – Так, если кто-то об этом узнает, Тсино, если об этом узнает, например, Хельмо…
– Я могила, – вклинился Лисенок, хотя спрашивали не его. – За пару лишних лесов в моем земельном наделе.