– Солнце согреет всех. Прошу об одном – о вере.
Он говорил, а Злато-Птица сидела на плече. Обычно ее теплая тяжесть и сияние успокаивали, но сегодня – необъяснимо давили и ослепляли. Глаза резало. По спине тек пот, под бородой кожа чесалась, нога ныла так, будто вот-вот переломится. И Хинсдро не сдержался – вздрогнул, чутким слухом уловив внизу волны шепота.
«Так похожа на настоящую царевну…»
«Говорят, она раздавала драгоценные камни…»
«Государь-то почему здесь? Почему не бьется?..»
«Она говорила, это он погубил прежнего царя и прогнал воевод. Сыч…»
Как вообще он слышал это с высоты? Как в целом море звуков? Но он слышал – слышал и впивался ногтями в собственные ладони, слышал и кусал себя за язык, лишь бы не крикнуть стрельцам, потеряв голову: «Расстрелять!» Сам себя одергивал: с чего? Толпа не злилась, лишь казалась разом встревоженной и оцепенелой. Отупела от долгой неясности. Извелась от частых плохих новостей. Жалеть ее было нужно… жалеть, а не расстреливать. И раз за разом напоминать ей: царь стоек. Стоек и доверия заслуживает.
Хинсдро горделиво вскинул голову. Прочертил в воздухе благословляющий солнечный знак, глубоко вздохнул и закончил речь простым напутствием:
– Не забывайте Бога. Государя. Но, прежде всего, себя, свои семьи, своих защитников. Вместе мы сильнее. Держитесь друг за друга.
Немногие, но все же откликнулись одобрительными криками. Большинство промолчало, все те же понурые взгляды кололи тупыми шилами. Пусть. Подумают – переосмыслят. А если нет, бунту все равно вряд ли быть: явного повода нет, а силенок маловато, сами понимают: сидят на пороховой бочке связанные, дернутся – а ну как рванет? Хинсдро дал знак стрельцам. Толпу стали спроваживать со двора.
В палате он изнуренно опустился на трон, только теперь поняв, чего стоила речь. Прижал руку ко рту: едва не вырвало. Сгорбился. Злато-Птица, тяжело хлопая крыльями, подлетела и села на подлокотник, закудахтала-закряхтела что-то на своем странном языке.
Хинсдро глянул на нее – очертания раздвоились и собрались. Птица еще немного помолодела за последнее время, когти на ее кожистых крупных лапах блестели красной медью. Она доверчиво подставила правую голову. Хинсдро превозмог онемение и, тихо вздохнув, почесал оперение под клювом.
Такая она – вся его страна. Яркая, добродушная, туповатая, но умеющая, если надо, взлететь высоко. В далеком прошлом люди спорили: почему… нет, правда, почему, когда Ардария распалась, птица осталась с солнечным царем? Вроде ведь любила его брата, спутавшегося со священником. Но не полетела за ним, этим доводом даже пытаясь вернуть отступников, да не смогла. Забавно… теперь-то Хинсдро понял. Те люди уже тогда глядели вдаль. Хотели не своим путем идти к свету, а чужим, проторенным. За цветочными, за огненными, за шелковыми, даже за людоедами. За кем угодно. А птица… птицу в дни Тьмы доверили все же Ардарии. Особому народу. Хинсдро не обольщался, вряд ли народ этот был краше и умнее других. Но все же. Мало у каких еще стран было похожее чародейство. Но…
Но не только добро нес этот выбор. Вспомнить одну только историю с Грайно, в которой его, Хинсдро, как он теперь понял, обвинила мятежная Имшин. Нет, он и прежде слышал похожие наветы, но чтобы она, сердечная подруга Карсо, который вообще в чужие дела не лез с тех пор, как получил свое болото? Когда Хельмо написал об этом, Хинсдро тоже затошнило, долго он мял письмо во вспотевших руках. А потом откинул голову и расхохотался – так, что запершило в горле, и на кашель его прибежал испуганный постельничий.
– Ты ведь понимаешь речь, верно? – шепнул Хинсдро, всматриваясь в Злато-Птицу. – Все понимаешь, я знаю…
Она молчала – лишь, склоняясь вбок, поглядывала выпученными глазами. Конечно, понимала, раз испокон веков носила царские приказы именно тем, кому они предназначались. Сам Хинсдро ничего с ней не передавал: откровенно говоря, птице как гонцу он не доверял. Пусть она была – по слухам – неуязвима для стрел и пуль, пусть умела быстро летать, птица лишь птица. Где ей участвовать в человечьих делах?
– Может, вспомнишь, моя хорошая, – помедлив, без особой надежды проговорил Хинсдро, – что ты сказала в лесу, семь лет назад, одноглазому человеку в красном кафтане, ведшему других таких же людей?
Птица продолжала таращиться на него, издавая тихие гортанные звуки от каждого почесывания. Поводила крыльями, елозила, удерживая равновесие на полированном подлокотнике. Мягкое масляное сияние лилось с ее перьев. Хинсдро вздохнул.
– Очевидно, нет. Где тебе…
Он сам не понимал, зачем спрашивает. Думал отчего-то о жене-покойнице, думал с нежностью, вспоминая, как нашел ее обгорелую у обгорелых же дверей. Какой она была игривой затейницей, какой модницей – даже пока носила Тсино, велела шить себе особые наряды с большим животом. Как лихо заплетала волосы царице и себе, как вовремя всегда уводила ее на прогулку, когда, например, заявлялся Грайно… Илана была Риссе не просто подругой – наперсницей. Знала все ее тайны, особенно горести, и, надо отдать ей должное, не поверяла мужу. Одним грешила: ревновала страшно, всех и ко всем. Мать к сестрам, царицу к другим боярыням, Хинсдро и Тсино – к Хельмо, совсем беднягу затравила. Сама строила глазки Грайно и прочим воеводам, а вот мужу грозила: «Не обижай меня, муженек, не обижай, люби покрепче да не гляди налево. И не думай, что я досталась тебе лишь чтоб детей рожать да тихо сидеть, пока ты жизнь живешь. Страшна женская месть…» А что ему было грозить? Никого, кроме нее, он не любил, ни прежде, ни после, и на свободу ее не покушался. Не стал бы: видел, как чахнет Рисса, боярская дочь, вечно слыша от мужа что-то вроде: «Чего не с детьми?» Хотя и понять мог: Вайго-то не знал материнской любви. Сама мысль, что Рисса, несмотря на острый ум и немалую волю, займется чем-то, кроме семьи, не нравилась ему, и все подобные попытки он пресекал, а тесть и теща, боясь потерять статус «царевой родни», всячески ему потворствовали.
Вздохнув, он поднялся и пошел прочь. Нужно было вернуться в кабинет, ответить Трем Королям, выторговав время, и написать Хельмо, чей гонец – знакомый лохматый, ясноглазый дружинник – отдыхал в гостевой светлице. Велеть, чтобы делал благородное дело, которое задумал, но все же торопился. Как бы не зарвался. Наверное, слава уже вскружила ему голову, раз он вообще такое удумал.
– Врага нашего воеводу Грайно – умертвить. Он не достоин суда и слова государева. Такова наша воля.
Хинсдро резко обернулся, его опять прошиб пот. Птица перелетела на спинку трона и спрятала правую голову под крыло.
«Суда государева… наша воля…»
Вайго, отдавая приказы, обычно пренебрегал церемониалом, по которым ему полагалось говорить о себе «мы» или в третьем лице. Нет, всегда «я», всегда «моего», слишком он себя любил и превозносил, отделяя даже от собственного величия.
Бессмысленно вертя мысль в голове, разглядывая со всех сторон и содрогаясь от колкого трепета, Хинсдро пошел прочь. Неужели он был когда-то прав?..
4. Запах падали
Далеко стоит Громада, замок ёрми, – на самом краю утеса, осыпающегося в море. Буря ревет вокруг, дождь хлещет в окна, стены воют и стенают, разве что не содрогаясь. Янгреду мучительно холодно, хотя в зале ярко горит огонь. Сколько ему лет? Кажется, сколько и сейчас. Часть его знает: он покинул эти места много лет назад, а ёрми давно мертва, но вот же она, вот – отчего-то живая, не призрак, рыжая и сухая, властная и хмурая. Буря не нравится ее старым костям.
В этой бальной зале балов не случалось отродясь, но окна – огромные. И, стоя у одного из них, Янгред все глядит на океан, точнее, на скалы – обломки утеса, похожие на кости мертвого великана. Их там много торчит из воды, один острее другого. А на камнях мальчик в белом и почему-то без кольчуги бьется с сияющим как луна морским змеем.
– Помоги! – молит Янгред и вдруг понимает: голос-то у него детский. Ёрми молчит. Блестят на ее пальцах самоцветные перстни, которых она никогда не носила.
Перескакивая со скалы на скалу, там, в высоком шторме, мальчик раз за разом взмахивает мечом, отбивая удары когтей. Волны пытаются до него добраться, сбросить, утопить. Но мальчик сражается хорошо, наносит чудовищу рану за раной, не страшится ни рева, ни блеска чешуи. И все же он слабеет. Не увидеть этого нельзя. Все сложнее мальчику прыгать над волнами и уворачиваться от ударов, а шторм и чудовище неутомимы.
Вновь Янгред испуганно оборачивается на серебряный трон – хотя никакого трона в зале, опять же, никогда не было, один дрянной деревянный стол в окружении лавок. Ёрми сидит, глядя в никуда, высокая и сутулая. Где ее доброта? Где храбрость? Янгред все отчаяннее, ненавидя этот детский писк, кричит ей:
– Там бьется мальчик, ему нужно помочь!
Но она лишь властно поднимает руку, и мертвенным светом горят ее глаза.
– Золото не серебро, оставь ему его кровь и воду, а у нас он возьмет только камни.
Это запрет, Янгред не может почему-то его нарушить. У него взрослое тело, но детский не только голос – душа тоже.
Бьет по небу огненная ветка. Ревет чудовище, но клинок мальчика наконец вонзается ему в горло. Поверженное, оно ревет так, что трясутся стены; содрогается и падает в воду замертво. В ту же секунду силы изменяют и мальчику, замершему на краю скалы: он опускается на колени, опирается на обагренное кровью оружие, прислоняется лбом к рукояти. Буря хлещет его, забирается под мокрую просоленную рубашку, а он не двигается, даже не дрожит. Словно сам медленно каменеет.
Гремит гром, долгим яростным раскатом. Ветер швыряет в окно капли дождя, потом пригоршню града. «Вставай, – шепчет Янгред, глядя на утесы, которые снова и снова лижет шторм, на оцепенелую коленопреклоненную фигуру. – Вставай!»
Он не успевает закричать, когда приходит большая, высотой с убитое чудовище, волна с жемчужным гребнем, и обрушивается с той же злостью. На глазах Янгреда мальчик выпускает меч из ослабших рук и падает в воду, даже не попытавшись ни за что уцепиться. Янгред снова оборачивается к ёрми, хочет крикнуть «Что ты наделала?», но ее нет, как и самого трона. Зала пуста, вся в пыли и паутине, дверь распахнута.