Получив соответствующее разрешение достопочтенных представителей государственного департамента, мы отправились к молоканам.
Везли нас на двух вполне современных автомобилях все те же Хопров и Котов.
— Вот, паря, — рассказывал о своей жизни Иван Алексеевич, — приехал, значит, я в Жилос. Денег нету, опять же ничему не обучен. Маялся не год, не два. А там подошла планида, купил я себе ферму, глядишь, и кару прикупил.
— Многие хорошо прижились на этой земле?
— Э-э… — тянет Иван Алексеевич. — Кто посильнее совладал, а тыщи так и сгинули в нищенском разе. Дык ведь жизня, она — что молонья: кого минует, кого пацалует.
Передаю без изменений говор Ивана Алексеевича. По-английски он объясняется вполне грамотно, как современный образованный человек, а русский язык у него — дикая, глухая дореволюционная деревенщина. Так и у других молокан. Они будто застыли в том виде, в каком когда-то покинули русскую землю.
— А Расея эка грянула! — не умолкает Иван Алексеевич. — Застит глаза от ужасти аграмадной ее силищи и сподвижности. Во бы, паря, хучь глазком глянуть на матерю-землю!
Машины, пробежав километров тридцать за Лос-Анжелос, остановились возле одноэтажного, но большого дома — молитвенного пристанища молокан.
Вошли — и глазам нашим предстало необычайнейшее зрелище. В ярко освещенной комнате находилось человек двести-триста народу. Стояли они в несколько рядов, образуя ровный квадрат. Женщины были одеты в белые шелковые платья, как на свадебном гулянье где-нибудь в Зауралье. На мужчинах плотные яловичные или хромовые сапоги, косоворотки не ярких, чаще голубых и розоватых оттенков. Седые бороды стариков блестели в свете сильных электрических ламп, напоминая по цвету хлопья молодого, только что выпавшего снега. Иные мужчины и помоложе носили бороды лопатой. Пахло, как и полагается в таком случае, сапожной мазью, кислой капустой да тонким вкусным, щекотавшим ноздри запахом ржаного хлеба.
У молокан происходил торжественный обряд — крещение детей. По комнате ходили матери с младенцами на руках. Тихим, будто колыбельным пением славили молокане детей. Потом поочередно отцы и матери новорожденных перецеловались с друзьями, близкими, и обряд вступил в новую стадию: началось многоголосое красивое пение.
Иван Алексеевич объяснил:
— Вдоль одной стены стоят просвитер и старцы, справа хор, слева действенники, супротив старцев — действенницы.
Песня сменялась песней без секундного перерыва.
— Да ведь они же «Катюшу» поют! — определил Бережков. — Прислушайтесь!
Молокане действительно пели «Катюшу»: вернее, какой-то священный псалом на мотив «Катюши». «Чудеса» продолжались. Мы узнавали все новые и новые мотивы наших популярных песен: «Распрягайте, хлопцы, коней», «И кто его знает». В последней песне мы даже слова разобрали:
Господь призывает,
Весь мир пробуждает:
Вставай, поднимайся,
Святой, молодой народ!
Пресвитор одной из молоканских церквей — беззубый, живой старикан Алексей Агапович Валов молвил, глядя на нас:
— Ндравится господам пение молоканское?
— А кто вам музыку пишет? — спросил Грибачев.
— Свои песельники, свои, касатик! Хоть и нотам не обучены, а, вишь, славные напевы понапридумали!
Мы не стали разубеждать хозяев. Видно, и их «композиторы» научились сочинять песни, не отходя от радиоприемников. А пение между тем становилось все громче, лица собравшихся раскраснелись, глаза сверкали лихорадочным огнем. Воздев руки к потолку, то один, то другой певец начинал подпрыгивать, будто готовился пуститься в лихой перепляс.
— На этих снизошла уж святая благодать, — пояснил Валов, — вот они и скочут. Отсюда и названия наша, — молокане-прыгуны.
Скоро начали подпрыгивать все певцы и певицы. Пол ломился под дружным топотом ног, а песня с подвыванием, присвистом, улюлюканьем металась меж стен, клубилась и, не находя выхода наружу, заставляла дребезжать электрические лампы, стекла окон, да и сами стены.
— У меня скоро лопнут перепонки, — проговорил Полторацкий, как всегда, спокойно, будто в соседнем магазине он мог, в крайнем случае, купить себе новые.
— А ты открывай рот, как при артиллерийских салютах, — тут же нашелся Грибачев, всегда немедленно приходивший на помощь со своими советами.
Однако открывать рот во имя спасения барабанных перепонок не пришлось. Резко, как подкошенная острой косой травинка, оборвалась песня. И сразу комната наполнилась будоражным, нестройным шумом. Сломалось квадратное построение, из соседнего помещения выдвинули столы, и скоро все сидели за общей трапезой. Главный пресвитор Давид Петрович Милосердое представил нас молоканам. Он попросил нас сказать несколько слов. Мы поблагодарили хозяев за приглашение, за хорошие, добрые слова о Советском Союзе. Как по конвейеру, были переданы на столы капуста, черный хлеб, большие горячие чайники. Своеобразная закуска сменилась поданными в чашах натуральными русскими щами. Сознаемся: после ярких, красивых на вид, но почти всегда пресных и безвкусных американских блюд щи явились для нас первостатейным лакомством. Полторацкий, хотя у него и побаливали перепонки, съел чашки три, к удовольствию гостеприимных хозяев. За столом, естественно, шел разговор о нашей стране. И хоть давно покинули молокане русскую землю, кое-кто забыл названия своих деревень, хоть дети их путают русские слова с английскими, а иные и вовсе забыли русскую речь, неистребимо засела в сердцах многих из них тоска по родной земле. И сильнее она становится с каждым днем еще и потому, что все больше добрых вестей слышат они о Советской стране.
Провожая нас, пресвитор просил делегатов низким поклоном поклониться русским березам, московским улицам, всей необъятной российской вольнице.
— Стали мы американцами по образу жизни, по законам, да и по взглядам нашим. Однако не позабыть нам вовек, откуда вышли мы, с какой земли, по какой печали. И будем мы по нашим молоканским заветам берегчи эту сердечную память.
Возле дома стояла толпа молодежи, не попавшей на торжественный обряд. Широкие русские лица, светлые, как лен, волосы. А были перед нами Джимы, Джеки, Мэри, Пегги. Тараща любопытные глаза на гостей, они о чем-то быстро переговаривались по-английски. Грибачев обратился к веселой курносой говорунье. Она «ойкнула», закрыла лицо ладошками и с сильным акцентом проговорила: «Нэ пойнмай». Подружки и пареньки вокруг нее засмеялись. Один из пареньков как бы заступился за нее:
— Мы американцы, русский забыли…
Парень ловко сплюнул шелуху от семечек на землю, подхватил под руки двух девиц и гордо двинулся на улицу. Мы подошли к машинам. Вслед нам донеслась лихая, заливистая частушка:
Меня милый разлюбил,
Он сватов заворотил.
Буду в девках век ходить
И всех мальчиков любить.
Нам трудно было удержаться от смеха, тем более, что пелось это бесхитростное фольклорное произведение по-английски. И слышали его высокие остролистые пальмы, темное, усыпанное крупными южными звездами небо над американским городом Лос-Анжелосом.
ДОМИК НА БЕРЕГУ ОКЕАНА
С веранды этого маленького домика открывается необозримый простор Тихого океана. Справа и слева от него как бы опрокидываются в голубовато-серую, издали спокойную воду гигантские, поросшие кряжистым лесом горы. Осень, но лес еще не успел сменить своего убора. Только кое-где вкраплены в его зеленые разводья золотисто-красные пятна. Тихо кругом. Океан, такой величественный и вместе с тем такой по-человечески теплый и ласковый, безмерно высокое небо и то, что домик спрятан в расщелине скалы и его почти не видно с дороги, — все говорит: хозяин домика искал удобное место для трудов и раздумий.
Мы ехали к домику около часа. Вначале, как только двинулись из Лос-Анжелоса, наши машины шли в густом потоке автомобилей, которые летели по шоссе справа и слева в несколько рядов. Потом мы свернули на узкую серую ленточку маленькой дороги и за весь путь уже не встретили ни одного автомобиля. Поездка, о которой я сейчас рассказываю, произошла у нас после довольно резкого разговора с представителями госдепартамента Френком Клукхоном и Эндрю Чихачевым. Еще до приезда в Лос-Анжелос мы сказали им, что неподалеку от города, на американской земле, живет в одиночестве известный писатель Лион Фейхтвангер и мы хотим повидать его. В Лос-Анжелосе мы повторили нашу просьбу.
— Э-э, нет, — как всегда, с прохладцей ответил мистер Клукхон. — Пусть лучше этот парень приедет к вам. Я не знаю, кто он точно, но, по досье, Фейхтвангер числится красным.
Почувствовав наше удивление, Клукхон сказал:
— Да, да, его имя около сорока раз упоминается в отчете комиссии сената штата Калифорния по расследованию антиамериканской деятельности. Лично я не читал его никогда. Но если комиссия высказывается так строго, я решительно запрещаю поездку к нему.
Мы ответили господам из госдепартамента, что знакомство с произведениями всемирно известного писателя — их личное дело, но мы требуем, чтобы они связались со своим начальством и заявили ему о желании советских журналистов во что бы то ни стало побывать у Лиона Фейхтвангера. Мы заметили также, что Лиону Фейхтвангеру семьдесят один год и просить, чтобы «этот парень» приехал к нам, невежливо. Мы люди более молодые, и с охотой сделаем это сами.
Не знаем, какие консультации провели представители госдепартамента со своим начальством, только на следующий день они появились перед нами с красными глазами, что, конечно, свидетельствовало о бесконечных ночных телефонных разговорах с Вашингтоном.
Мистер Клукхон сказал:
— Ну что ж, поезжайте. Я не запрещаю вам этого. Однако имейте в виду, что пикетчики могут встретить вас и там. Они вольны проводить свое пикетирование где угодно.
— Но пока еще никто не знает, куда мы собираемся ехать, — простодушно ответили мы мистеру Клукхону. — Если встретятся пикеты у дачи господина Фейхтвангера, значит сведения о маршруте дал этому сброду кто-то из сопровождающих нас лиц?!