Письмо не осталось без последствий. Яковкин объявил адъюнкта Корташевского "идущим против постановления, главным правлением училищ и министром народного просвещения утвержденного". Но Григорий Иванович и не думал сдаваться.
К нему присоединился профессор Каменский, человек прямой и настойчивый. Они потребовали отделения университета от гимназии, настаивали, чтобы законное право университета на самоуправление было проведено в жизнь.
Яковкин всеми силами противился этому, прибегая даже к обману. Пользуясь тем, что профессора-немцы не знали русского языка, он подсунул им на подпись бумагу - донос на давно уже неугодного ему главного надзирателя гимназии. Немцы подписались, думая, со слов Яковкина, что это всего лишь предписание об обязанностях главного надзирателя.
Корташевский рассказал обо всем этом на заседании совета. Каменский его поддержал.
В ту же ночь Яковкин написал в Москву новый донос, уже на Корташевского и Каменского, жалуясь на их "прихотливые затеи, причиняющие ему нестерпимые мучения".
Министр Завадовский не стал разбираться, кто прав, кто виноват. "Чтобы прекратить существующие в совете Казанской гимназии беспорядки, обуздать непослушание и тем отвратить вредное влияние их примеров, - писал он Яковкину, - главных виновников неустройства профессора Каменского, адъюнкта Корташевского и других им подобных отрешить от их должностей и заменить другими".
...Николай в задумчивости шел по коридору гимназии.
Почувствовав на своем плече чью-то руку, поднял голову и отшатнулся: перед ним стоял Аксаков.
- Да брось ты глупости вспоминать, - возбужденно заговорил Сергей. Слышал? Григория Иваныча уволили, Яковкин съел. Ну и подлец! И Каменского. Даже Ахматова и Чекиева не пожалели. Теперь Яковкин царь и бог.
И немцы торжествуют.
Общее горе сблизило прежних друзей. После занятий они вышли вместе.
- К Григорию Иванычу, - сказал Сергей.
Лобачевский молча кивнул ему: согласен.
Застали они Корташевского, как всегда, за работой.
Учитель, казалось, похудел и немного сгорбился, но голос его был по-прежнему спокойным, уверенным.
Григорий Иванович обрадовался приходу юношей, приветливо протянул им руку.
- Садитесь. Я думаю, - заговорил он, - что скоро все уладится и правда восторжествует. Так что пока горевать нам рано, тем более вам, Лобачевский. Через две недели будете вы держать экзамен в университет! Вас еще не предупредили?
Корташевский обнял его за плечи.
- Вам нельзя терять ни минуты. Безотлагательно за дело принимайтесь, проговорил он.
- Прощайте! Спасибо! - только и смог выговорить обрадованный Лобачевский.
* * *
14 февраля 1807 года. Полдень. Из двери главного подъезда университета выбежал юноша в мундире со шпагой.
Резкий ветер взметнул его темно-русые вьющиеся волосы, бросил ему в лицо горсть колючих снежинок. Юноша, не замечая холода, прислонился к белой колонне у двери.
Постукивая деревянной ногой, вскоре вышел сторожинвалид. В руках он держал шинель и шляпу.
- Господин Лобачевский! Вы что ж это? Не весна ведь на дворе.
Лобачевский оглянулся.
- О! Спасибо, дядя Емельян, - поблагодарил он, принимая шинель. - Сам не знаю, как получилось. Голова закружилась...
- От радости, - сочувственно сказал старик. - Она ведь иной раз труднее горя достается... Но вы тут недолго.
Музыка сейчас начнется, угощение...
Солдат заковылял к двери.
- Господин капельмейстер Новиков уже распорядились, - добавил он с порога. - Кантату в честь университета воспитанники должны петь.
- Спасибо, дядя Емельян, - ответил Николай.
В последний раз подставив разгоряченный лоб холодному ветру, он вошел в открытую дверь.
Сверху, из актового зала, доносилась торжественная кантата:
...Цветущими наук садами
Прославится тобой Казань,
И зрелых сведений плодами
Тебе воздаст святую дань.
Украсится и вознесется
Сей град среди других градов...
Николай, медленно поднимаясь по лестнице, прислушался. Это поют и в его честь. Они, восемь воспитанников старших классов, стали студентами. Вот оно, доказательство!
Николай положил руку на эфес шпаги, вытянул ее немного и вдруг остановился на лестнице, как обожженный.
Ведь праздновалось двухлетие университета, но Корташевский не пришел. Почему?
Он, решительно вложив шпагу в ножны, сбежал вниз.
- Дядя Емельян, скорее шинель и фуражку! Григория Ивановича нет, я должен позвать его.
- Ну-ну, - бормотал сторож, снимая шинель с вешалки, - дела-то какие! Такого человека...
Но Лобачевский, не дослушав его, выскочил из вестибюля и мчался уже по улице. Ветер дул ему в лицо, колючие снежинки заставляли жмуриться.
В городском саду дети слепили огромную снежную бабу Сами в снегу вывалялись так, что походили на свое творение. Теперь они состязались: кто ловким ударом снежка сшибет ей нос. В другое время Николай не утерпел бы сам принял участие, но сейчас даже не оглянулся.
У дома Елагиных он вздрогнул от неприятного предчувствия. Парадная дверь почему-то распахнута настежь...
Взбежав по лестнице, увидел: в коридоре, у самой двери кабинета, громоздятся большие заколоченные рейками ящики.
"Может, просто переезжает на другую квартиру?" Но сердце подсказало: не то.
В дверях кабинета появился Корташевскии.
- При шпаге? Так-так. Поздравляю, Николай... Иванович Теперь и отчество к лицу. Входите.
В кабинете уже не было ни книг на полках, ни картин и рисунков на стенах. Пусто.
- Григорий Иванович, вы... куда? - спросил Николаи.
Корташевскии положил ему руку на плечо.
- Да да, уезжаю. Сегодня утром получено письмо - сенат к сожалению, отказал восстановить нас в университете. Может, никогда не вернусь в этот город...
Голос Корташевского дрогнул. Этого Николай не мог перенести. Отвернувшись, он заплакал. Вошедший в эту минуту Сергей тоже всхлипывал.
- Ну, ну, друзья, - утешал их Корташевскии. - Так не годится... Вы теперь уже при шпаге. Мужайтесь! - Он повернулся к столу. - Вот здесь я вам отложил кое-что.
Знал, что вы придете. Это Ломоносов, - указал он на толстые тома в кожаных переплетах. - А тетрадь - мои выписки из Дидро. У этого философа много поучительного.
Вот, например, здесь, послушайте: "Необъятную сферу наук я себе представляю как широкое поле, одни части которого темны, другие освещены. Наши труды имеют своей целью или расширить границы освещенных мест, или приумножить на поле источники света. Одно свойственно творческому гению, другое - проницательному уму, вносящему улучшения..." Чувствуете?..
Беседа затянулась допоздна. Пожалуй, никогда еще Корташевскии не разговаривал с учениками так задушевно и долго.
Когда Лобачевский вернулся в гимназию, там все уже спали, утомленные впечатлениями торжественного дня. Он тоже разделся и лег. Но спать не давали тревожные мысли о Григории Ивановиче.
- Не может быть! Не может быть! - повторял он шепотом.
Но вдруг представил Яковкина с его сладкой улыбочкой.
- Этот все может! - чуть не вскричал Николай и, сбросив одеяло, встал с кровати. Затем, прихватив книги, карандаш и свечу, он отправился на второй этаж, пробормотав по дороге: "Все равно теперь не уснуть".
В коридоре было темно. Лобачевский на ощупь нашел одну из классных комнат и, закрыв за собой дверь, зажег свечу. Положив на стол только что принесенные от Григория Ивановича книги Ломоносова, он внимательно перелистывал их страницы, отыскивая в них высказывания об Аристотеле.
- Наконец-то! - воскликнул он. - Чуть было надежду не потерял. Вот: "Все, которые в оной [Имеется в виду философская наука] упражнялись, одному Аристотелю последовали и его мнения за неложные почитали, думали, будто бы он в своих мнениях не имел никакого погрешения, что было главным препятствием к приращению философии и прочих наук, которые от ней много зависят. Через сие отнято было благородное рвение, чтобы в науках упражняющиеся один перед другим старались о новых и полезных изобретениях..."
По мере чтения предисловия Ломоносова к "Физике"
Вольфа Николай оживлялся: "Вот верно! Так!" Наконец, сам того не замечая, стал читать вслух:
- "Словом, в новейшие времена науки столько возросли что не только за тысячу, но и за сто лет жившие едва могли того надеяться. Сие больше происходит оттого, что ныне ученые люди, а особливо испытатели натуральных вещей, мало взирают на родившиеся в одной голове вымыслы и пустые речи, но больше утверждаются на достоверном искусстве" [Под этим словом Ломоносов понимал эксперимент, испытание, опыт].
- Вот-вот, - повторял он. - Выходит, что и к таким великим умам, как Аристотель, относиться надо с критикой...
Запишем.
Гусиное перо зашуршало по жесткой бумаге. Страницы покрывались беглыми строчками.
Отложив том Ломоносова, Николай взъерошил чуб, на минуту прижал свои ладони к глазам.
- А что же говорит об этом Дидро? Ну-ка, взгляну, - стал он торопливо перелистывать страницы тетради Корташевского, пока не отыскал "Мысли к объяснению природы".
- "Математические науки без опыта не приводят ни к чему прочному... Понятия, не имеющие никакой опоры в ппироде, можно сравнить с северными лесами, где деревья не имеют корней. Достаточно порыва ветра, достаточно незначительного факта, чтобы опрокинуть весь этот лес деревьев и идей".
Чем больше читал Лобачевский, тем яснее понимал, что (Ъпанцузский ученый, как и Ломоносов, был горячим последователем философии, призывающей учиться у природы.
Но важнее всего ему показалась последняя выписка.
- "Не знаю, в каком смысле философы полагали, - читал он задыхаясь от волнения,- будто материя безразлична к движению и покою... По-видимому, это предположение философов напоминает положение математиков, допускающих точки, не имеющие никакого измерения; линии - без ширины и глубины; поверхности - без толщины".