едиться в их точности.
Наконец, "засечка" - первое измерение с помощью звезды в небе, то есть ее параллакса, - уже сделана. Теперь остается ждать. Полгода. Пока Земля не окажется в противоположном пункте орбиты и на другом конце диаметра.
Тогда можно будет сделать новую засечку - на ту же звезду. Целых полгода! И не с кем разделить ему тяжесть ожидания.
Те, кто не знал о задуманном, ничего не замечали в поведении молодого профессора. Как всегда, был он сдержан и точен в повседневном выполнении своих служебных обязанностей.
Но вот обязанности его выполнены. Лобачевский, чтобы остаться наедине с мечтой, отправлялся на рыбалку. Рыба могла сколько угодно клевать и стаскивать червяка - Николай Иванович ее не замечал. И возвращался домой без улова.
Так продолжалось до тех пор, пока Земля не оказалась на другом конце диаметра своей орбиты, который представлял собою основание космического треугольника. Новая засечка на ту же звезду в небе должна дать ему ответ на заданный природе вопрос.
И вот опыт закончен. Лобачевский стоит у раскрытого настежь окна в зале обсерватории. Часы отсчитывают время. Чередой величаво плетут кружева по небу созвездия.
Среди них и та, единственная звезда, от которой он ждал ответа. Но, к сожалению, ответа не было. Сумма углов космического треугольника, измеренного им, оказалась не равной 180°, но... отклонение было в пределах возможной погрешности его измерений. Да, небо упорно продолжало хранить свою тайну. И снова невидимая стена преградила путь.
Лобачевский очнулся. "В пределах погрешности... в пределах погрешности..." - повторял он бессознательно.
Затем отошел от окна, прошелся по комнате и снова заглянул в окно. Вот он, тот самый Ригель, маленькая звездочка в далеком небе... Ну, а если это не предел погрешности?..
В эту ночь Прасковья Александровна терпеливо ждала сына. Свет в окнах обсерватории то погасал, то снова загорался. Порой издали можно было различить силуэт человека, беспокойно шагавшего вдоль окон. Прасковья Александровна чувствовала: не к добру это, не ладится что-то у Николаши. Вздыхала и снова шла на кухню, в который уже раз принималась подогревать остывший ужин.
Когда небо заметно посветлело, ее разбудил осторожный скрип двери. Она сконфуженно вскочила со стула.
- И надо же, Николаша, никак я вздремнула. Ужин остыл, я сейчас... - Но тут же, всмотревшись в его лицо, не выдержала: - Николаща! Замучился ты. Господи, на себя не похож.
Лобачевский ответил не сразу. Он стоял, опустив голову, с каким-то выражением безразличия на лице.
- Николаша, - повторила мать еще тревожнее и дотронулась до его руки. Ты что же так?
Бледное лицо его слегка порозовело, уставшие глаза прояснились.
- Маменька, не беспокойтесь... Это в пределах ошибки... Извините, я не то сказал... Ужин? Так что же, - улыбнулся он. - Ужином позавтракаю... Неужели вы ночь не спали?
Но мать не обманешь. Прасковья Александровна, сдерживая себя, спокойным голосом ответила:
- Что ты, Николаша. Спала преотлично... Сейчас подам завтрак...
Оправиться от нового удара, который нанес ему неудавшийся опыт, было не легко. Теперь Лобачевский все чаще и чаще проводил ночи в обсерватории. Гусиные перья, заготовленные днем, к утру оказывались нередко все до единого стертыми. Стопка исписанной бумаги заметно прибавлялась. Лобачевский писал:
"Итак, наш опыт оправдывает точность всех вычислений обыкновенной геометрии и дозволяет ее начала рассматривать как бы строго доказанными... Тем не менее новая геометрия может существовать в нашем воображении. Да, достаточно ли был велик взятый треугольник?..
Не говоря о том, что в воображении пространство может быть продолжаемо неограниченно, сама природа указывает нам на такие расстояния, в сравнении с которыми исчезают за малостью даже и расстояния от нашей Земли до неподвижных звезд... Может, воображаемая геометрия проявляется за пределами видимого нами мира. Но как доказать?..."
"Как доказать?" Эта мысль так овладела вниманием Лобачевского, что рассеянность его становилась уже заметна всем окружающим.
Не могло такое состояние остаться незамеченным и для университетского начальства: недоброжелательному глазу все непонятное становится подозрительным. Причин для этого и раньше находилось предостаточно: к посещению церкви не прилежен, должного уважения к своему начальству не чувствует, в толковании законов допускает свободомыслие. А теперь и вовсе намвтилось блуждание ума в направлении, непонятном и неблагомысленном, следовательно, и недопустимом...
Коллеги, на всякий случай, начинали сторониться Лобачевского, боясь навлечь подозрение. В чем - они сами не знали. Начальству, должно быть, виднее.
Лобачевский был одинок. Брови его всегда сурово сдвинуты, взгляд устремлен куда-то вдаль. Даже тем, кто пытался иногда заговорить с ним, он отвечал коротко, не поддерживая разговора. К чему, если нельзя было рассчитывать на сочувствие, на понимание того, что ему одному открылось. Что мог он услышать в ответ? "Зачем стремиться к звездам, когда можно неплохо устроиться и на Земле?
Не грешно ли раскрывать извечные тайны природы, которые бог счел нужным сокрыть от человека?"
Но, избегая общения с людьми, он все упорнее, все увлеченнее отдавался работе. Той, которой посвятил всю жизнь. И пока не спешил с обнародованием своей работы.
Слишком необычна была смелость и новизна его новой геометрии, чтобы не опасаться малейшей недоработки. Ученый мир должен увидеть ее лишь во всем сиянии великой истины, безошибочной и точной, и эту истину открыть миру суждено ему, Лобачевскому.
Однако безмерное напряжение подорвало его здоровье.
Он слег в постель,
* * *
И все же болезнь, какой бы ни была тяжелой и длительной, оказалась для него необходимой разрядкой. Выздоровление шло медленно, и, как это ни было странным, Прасковья Александровна почти радовалась его болезни.
Сын, ослабевший от приступов горячки, словно сделался ей ближе и роднее, вернулось ощущение давних лет, когда он, ребенок, делился мыслями, понятными только ей.
Почти совсем исчезла ее пугавшая складка между бровями, сын порой отвечал даже такой улыбкой, которую она видела давно, еще в Макарьеве.
Понятно, что Прасковья Александровна слегка вздрогнула и побледнела, когда врач наконец сказал ее сыну:
- Завтра, Николай Иванович, можете совершить свой первый выход в университет. Предупреждаю, однако, будьте осторожны, если не хотите вновь оказаться в руках эскулапа.
Лобачевский улыбнулся и посмотрел на мать.
- Не волнуйтесь, маменька, ваши заботы не пропали даром: своим уходом вы мне возвратили не только здоровье, но и благоразумие.
- Насчет благоразумия не знаю, Николаша, - вздохнула Прасковья Александровна. - Только боюсь вот, опять ночами начнешь пропадать в своей обсерватории.
- Не будет, - заверил врач, погрозив пальцем Лобачевскому. - Слышите, Николай Иванович?
- Слышу и повинуюсь.
- На улицу чтобы не выходил без шарфа, - торопливо проговорила Прасковья Александровна, желая заручиться поддержкой врача.
- Само собой, - улыбнулся тот. - Покойной вам ночи!..
А ночь прошла не спокойно. Лобачевский долго не мог уснуть, волновался: ведь завтра день возвращения к работе!
Утро удалось на славу: легкий морозец, чистый свежий воздух. Лобачевский вышел на крыльцо и задержался на верхней ступеньке. Белые снежинки опускались на подставленную ладонь и ложились одна возле другой, словно затем, чтобы можно было полюбоваться каждой.
"Изумительно! Все различны. Все разнообразны бесконечно. И в то же время - везде правильная шестиугольная форма. Ни одного исключения, удивлялся Лобачевский. - Почему? Каковы законы этой вязки атомов, с таким искусством осуществленной самой природой?"
Он сошел с крыльца и, размышляя всю дорогу над загадочной формой снежинок, не заметил, как вошел в университет. Очнулся, когда швейцар поздравил его с выздоровлением.
- Сколько до звонка?
- Сорок минут, господин профессор.
- Спасибо. Успею...
Лобачевский по дороге к своей аудитории заглянул в кабинет минералогии, названный теперь музеем, Начало музею, основанному здесь еще в 1817 году, положил профессор Броннер своей весьма ценной коллекцией.
Лобачевский остановился посреди комнаты. Четыре стены до самого потолка были заставлены стеллажаплачет. Говорит: успокоился немного, пока хворал. А чуть поднялся - побежал и как бы от рук не отбился. Даже теплый шарф забыл. Вот он! - Хальфин подмигнул, вытащив из кармана вязаный шарф. Надевайте и собирайтесь!
- Отбился?.. Помню, еще Яковкин предупреждал не раз: "Лобачевский, быть вам разбойником..." Не сидится мне дома, Ибрагим Исхакович.
- А здесь вы чем занимаетесь?
- Геометрией, - Лобачевский указал на разложенные минералы.
- Геометрией?.. Не шутите? - удивился Хальфин. - Но кристаллами занимается горное дело. И химия. При чем же тут математика?
- Вспомните, Ломоносов еще говорил: "Химия, чтобы стать настоящей наукой, должна выспрашивать у осторожной и догадливой геометрии". Догадливой! Как сказано точно! Удивляюсь, не она ли помогла мне сегодня уразуметь язык сих безжизненных мертвых тел? - Тонкие пальцы Лобачевского любовно тронули один из лежащих на столе камней. - Великие, пока еще не познанные законы природы скрыты в каждом из этих кристаллов. Изумруд и поваренная соль драгоценны в том одинаково. Ибо каждому кристаллу свойственны определенные геометрические характеристики. Совсем не случайно, а в силу своей физической природы. Эти физические и геометрические свойства тела составляют единое целое, в котором одно от другого оторвано быть не может. После сего можно ли говорить, что геометрические свойства тел не должны стать предметом изучения.
Хальфин слушал его увлеченно.
- Я, признаться, не думал об этом, - промолвил он робко. - А теперь... Благодарен вам, Николай Иванович.