Серебряная пряжа — страница 12 из 45

— А полно печалиться. Кому умереть — тому умереть. От смерти ни золотой, ни серебряной пряжей не откупишься. Пустые все ваши затеи. Иди лучше да гробы заказывай. А на свечки да попу, так и быть, прикажу выдать. После поминок отработаешь с ребятишками.

И дверью перед носом у мужика хлопнула.

Но сразу, на счастье, все трое помаленьку поправились. Странница как-то раным-ранешенько встала и своей дорогой подалась. А Катерина с детишками опять на фабрику.

Распорядки Матрешка завела зверские. Длинноволосая больше не появляется, а ей наруку. На фабрику придет, — ну, тут берегись! Языком она меньше действовала, больше кулаком.

И пришла этак же моложавенькая бабенка на ткацкую. Ее рядом с Катериной поставили. Дело ткацкое сразу не дается. Надо привыкнуть, раскусить его. Не больно у этой новенькой клеилось. Перво время, как она ни старается, то с поднырком кусок снимет, а то и хуже того: пролет сработает. Сработанное сдавать слезы. Что ни ткет — все в убыток. Придет хозяйка — не растолкует, не расскажет все, как надо, а глянет на кусок, увидит поднырок — и шлеп, да еще добавит.

Катеринку за сердце берет. Чтобы соседка понапрасну не терпела, свой станок управит, пустит и за соседкиным приглядывает, что не так — покажет, растолкует:

— Гляди, картонка ослабла, поправь давай — и поднырка не будет.

— Не зевай, початок сходит, готовь шпулю, чтобы станок зря не стоял.

— Обрывки в простанок не бросай, делу мешают они, да и ведьма киевская прилипнет через это.

Ведьмой-то она сестру свою кликала.

— А челнок почаще ладошкой поглаживай, коли задоринка — на вот бумагой пошаркай, и не будет нити рвать.

Мало-по-малу, с Катеринкиной помощью, новенькая стала куски снимать как следует. Раз после дачки и дает полтинник Катерине.

— Возьми за подмогу, за хорошее слово, хоть детишкам что-нибудь купишь.

Катерника не взяла.

— Ткач ткачу — свой человек, не из-за денег я тебе помогала.

Раз пришли до смены Катерина с соседкой, заправляют уточину, про нужду свою толкуют. Ведьма-то и налетела. Этот раз особо зла была. Накануне кто-то два куска с пролетами сдал приемщику, тот недосмотрел. Матрешке в голову пало — раз брак, то новенькая виновата. Ничего не говоря, с кулаками к ней лезет. Замахнулась — и вдруг… рука у ней плетью повисла.

Глядит на хозяйку ткачиха да так-то строго. И вся в одночасье обличьем переменилась: брови в две подковы выгнулись, густые, черные, двумя крылышками на переносьи сошлись, от ресниц тень на полщеки, в глазах живой огонь горит. И какого цвета те глаза, и не скажешь сразу: на закат обернется — пунцовым светом засветятся, в другую сторону глянет — черным углем покажутся, на полудень поведет очами — голубенью нальются, на полночь уставится — гневом и печалью подернутся, на кубовую шаль цветом смахивают. И вспомнила Матрешка длиннокосую, вспомнила и залебезила:

— Что ты, сударушка, смотришь на меня так неласково? Ведь я хозяйка, ну, погорячилась малость, со всеми бывает.

Катерина удивляется. Не узнает соседки. Высокая, статная, и так это она смотрит на Матрешку, что кажется: сейчас наступит на нее да и раздавит. Длиннокосая и говорит:

— Хватит, потешилась ты. Обещание свое забыла. Разве на то я тебе пряжей луг устлала?

Матрешка видит — не шуточки, замаливать пустилась:

— Да я что, да я понапрасну слова никому не говаривала. Вот и сестрица моя скажет.

Длиннокосая этим причетам не вняла.

— Я, — говорит, — живых-то спрашивать не стану. Живые побоятся сказать — им завтра на твою фабрику приходить. Я лучше мертвых поспрашиваю. Тем все равно, они свою смену отработали навсегда. Многих ли ты на тот свет раньше времени отправила?

Да как махнет вокруг головы своей косой. Шум по фабрике пошел. Стены и потолки заколебались, ровно земля дрогнула. Окна все распахнулись, решетки железные повылетели, и станки в одну сторону подвинулись. Матрешка наподобие каменной застыла, с места не может сдвинуться. И, милок, что сотворилось! Камни ожили, со стен глядят живые ткачи, те, что давно умерли. Прежде на этой ткацкой маялись, на Матрешку спину гнули.

— Как ты с народом поступаешь, я сама видела. Сладко ли у тебя ткать, — на своем хребте отпробовала, потому месяц за станком стояла. Что мертвые скажут — послушаю.

И спрашивает она мертвых:

— Кто вас раньше времени в могилу вогнал?

Глаза у всех гневом налились, и в один голос стены загудели:

— Матрешка вогнала!

Длиннокосая махнула опять своей косой, на покой их отправила. И снова стены заколебались, и все лица пропали, словно туманная картина кончилась.

— Зачала ты, Матрешка, все дело на добро, а кончила лихом. Не было у тебя ничего, и опять ничего не будет.

Махнула рукой в окно, и облака низко-низко к самым окнам спустились, пряжа, коя в прядильной была, коя в ткацкой на станках, завилась в такие же облака и уплыла в окно. Остались станки раздетые. Фабрика сразу и запылала — и стены и потолок. И вот что дивно: не только дерево, камень и железо — и те принялись. Хозяйка да бежать. Ну, Катерина тоже ушла, а длиннокосая, неведомо, вышла с фабрики или нет. Матрешка видит, как все перевернулось, в контору бросилась, к денежной шкатулке. Схватила золотую пряжу, а руки приварило к железному ящику, и контора-то вся запылала. Пошел петух по фабрикам летать. В те поры не только Матрешкина фабрика сгорела. Многих петух уклюнул. Матрешкин дом тоже сгорел. С чего пожар получился, только одна Катерина да та длиннокосая знали. В народе слух прошел — набойщики подожгли. Только набойщики тут ни при чем. У других хоть стены да станки обгорелые остались, а от Матрешкиной фабрики один пепел да зола.

Больше той длиннокосой ткачихи и не видели. Думали, что вместе с Матрешкой сгорела.

Утром как-то Катерина пошла по воду, рано-рано, только за порог ступила, так в глаза ей светом и ударило, ровно жар под загнеткой пылает — весь частокол пряжей золотой и серебряной увешан. Мотки добротные, тяжелые.

Диву далась Катерина. Давай мотки собирать. Собрала, домой понесла. Кое себе оставила, а большую часть казне отдала, — в те поры война началась. И захотелось Катерине, чем богата, помочь в обчем деле. Помогла, и хворь от нее отвязалась. Ребятенки тоже исправными выросли. По сестриной стезе не пошла. На чужой спине не ездила. Весь свой век прожила в достатке да в чести…

Петька-Медячок

Помню я, как гравер Тихон в одночасье умер. У Маракушина он сорок годков работал. Утром пришел, как ни в чем не бывало, после обеда сел отдохнуть, вроде бы задремал, да и не встал больше. Смерть-то нечаянно-негаданно подкралась.

Жалел его Маракуша. Такого мастера, как Тихон, днем с огнем поискать.

О ту пору как раз ирбитский купец-оптовик и заявился. Свой манер привез: вынимает лоскуток с хитрым узором, заказывает подогнать под него колер. Такой узор, — говорит. — в Ирбите в большом ходу.

Тихон бы, тот раз-два и снял манер, у него глаз то наметан был. А теперь дело стало.

На другой день сразу двое пришли рядиться на Тихоново место: первый-то — Гордей, парень с Тезы откуда-то, чуб русый из-под картуза на полщеки; другой — Поликарп — юркий, словно щуренок, подслеповатый, на голове ни волоса: смолоду растерял.

У Поликарпа своя рука в конторе оказалась: дядя его в старших конторщиках у Маракушина ходил. Ну, известно дело, своего племянника и подсовывает, по родному.

Хозяин решил провер учинить обоим: одного — в граверную, другого, кто послабей окажется. — в сушилку, к барабанам.

Дали им манер, что ирбитский купец привез: списывай на медные валики, кто как горазд. А узор мудреный был. Попотели наши мастера, а все ж таки сделали. Гордей срисовал — комар носа не подточит, ни на один волос не сфальшивил. У Поликарпа похуже вышло: нехватало уменья, терпенья.

Старший конторщик в граверном ремесле малость понимал: пошептался он с Поликарпом да и поменял валики.

Утром хозяин глянул и сразу определил:

— Поликарпа — в граверную, Гордея — в сушилку.

Гордей почесал было в затылке, да делать нечего: с хозяином спорить не станешь.

Ходит Поликарп — глаза к брусу, нос к потолку, знамо дело, рад. Однако перед Гордеем, где ни встретятся, за полверсты картуз снимает.

— Ты, брат, на меня не обижайся! Я тут ни при чем, такова хозяйская воля. Верь мне: я твой первый друг.

Заступил Поликарп в граверную, Гордей к барабану, пошли они ситец печатать. И так задалось, что сам ирбитский купец не нахвалится.

Еще у Тихона, того, что помер, был ученик. Петькой его звали. Весь он в красноту отливал, ровно горшок обливной — и волосы и одежда. Кто Рыжиком, а кто Медячком его кликали. Поликарп его мало-по-малу оттер от ученья, а на его место сестрина парня приткнул. Петька сначала в конторе полы мел, на посылках бегал, а потом и оттуда его спихнули.

Затосковал Медячок, подрядился он какого-то слепца по городу водить. А все баяли, что слепой-то колдун, на какую фабрику, что задумает напустить. — напустит, а людей в кого хошь, в того и обернет.

Раз за портомойнями Петька с мальчишками играл на старых сваях, что после мытилки в реке остались. Оступился Петька и упал с бревна в воду. В том омутке глубоконько было, плавать-то Петька плохо умел, и потянуло его ко дну; рыжая голова, как поплавок на воде, то покажется, то скроется.

Запропал бы Петька. Да, на его счастье, мимо Гордей проходил, увидел, что мальчишка тонет, прямо в сапогах прыгнул в реку, подхватил за рыжие вихры, вытащил Медячка, а у него и губы посинели.

С того разу и подружился Петька с Гордеем, узнал, что Гордей с той же фабрики, где Петька за ученика был.

Любил Гордей смышленых, разговорчивых ребятишек. Зачастил к нему Петька и в барак, где Гордей жил, и на фабрику.

Крепко привязался к нему паренек. Придет к Гордею — и все с расспросами:

— А это к чему? А это зачем?

Гордей ему растолковывал: видел, что пареньку фабричное дело по душе пришлось.

Ирбитскому купцу с узором потрафили. Отправил он обоз с товаром в Ирбит и второй заказ дает, вдвое больше прежнего. Маракуша и говорит Поликарпу: