Серебряная пряжа — страница 14 из 45

На этот раз и старший конторщик не выручил Поликарпа.

Прогнал хозяин Поликарпа, велел Гордею на его место становиться. Всего насулил, наобещал, только бы заказ скорей сработать.

Гордей лукаво глянул на хозяина, улыбнулся и, словно на голову выше стал, сам думает: «Не обо мне, а о своем кармане ты, хозяин, радеешь, неустойки испугался, теперь тебе и Гордей нужен стал, а до того ты Гордея за человека не считал. Ну, так вот, будь вперед умнее, цени людей не по словам, а. по делам». Снял картуз да и говорит:

— Нет уж, ищи другого.

Тут как раз на соседней фабрике мастер понадобился. Туда и ушел Гордей. В чести да в славе жил.

Не забыл он Петьку: в ученики взял. Перво-наперво наши давай ему пятки проверять: медные ли? Глядят — пятки, как у всех.

А кто знает, можа, и не он медными-то пятками по дикарьку стучал. А у хозяина проторь вышла. Не дал к сроку товар — содрал с него купец неустойку да и поехал к другому фабриканту ситцы закупать.

Непробудный сон

Бывалыча, приди зимой в контору к Гарелину, попроси горсть снегу с его двора — и то не даст. Сперва спросит: «На што тебе?», потом в затылке почешет, подумает и скажет: «Можа, снег самому на что понадобится».

Но и у Гарелина слабость была. Кто попроныристей да половчей, пользовались этим случаем: нет-нет и нажгут Гарелина — кто на целковик, кто на четвертак, случалось, и по красненькой отваливал. Главное тут — умей поспеть, когда надо, умей Гарелина в хорошем духе застать. Попадешь к такому часу — не прогадаешь. Опосля, можа, он и спокается, а денежки улетели, не воротишь, хоть ты на голове ходи.

А вся загвоздка вот в чем была: Гарелин был шибко учен. В Петербурге науки проходил. Со своими мало с кем знался. Наших-то тряпичников не привечал, недолюбливал, хоть и сам был ягода с того же поля. Сам ни к кому не хаживал и к себе никого не зазывал. И жену себе подобрал из княжего роду.

В доме, ровно ситцевых кусков на складе, поленницы книг были навалены до самого потолка.

А пуще всего любил он скрипицей тешиться. Как с фабрики воротится, умоется, духами попрыщется, скрипицу в руки и на стеклянный балкон выйдет. Белую салфеточку под щеку подложит, припадет ухом и давай выводить, что твой соловей по весне. Балкон в сад выходил. Тут уж, брат, не стукни, не шевельнись. В доме в эту пору все замертво сидят. Муха пролетит — слышно. В этот час и приступай, к нему с просьбой. Да знай, как подъехать. Когда играет, не шикни, стой столбом — будто ты от его игры языка лишился. А кончит играть, вздохни да охни, потом выкладывай, зачем явился. Ничего, кажется, не пожалеет. Таял человек, словно воск, от игры мягче становился. Ну, этим, бывало, иные пользовались.

За оградой горелинского сада домишко бросовый стоял. Жила в нем ткачиха, Палагея — вдова с ребятишками. Трое их у нее было.

Палагея не больно горю-то поддавалась. Придет к ней соседка Парасковья, — эта постарше ее была, у Кунаева работала, песельница, прибауточница. С Парасковьей и в избе-то светлее станет. Возьмут да песню запоют. Семка, сынишка Палагеи, весь так и встрепенется, — тоже петь. Да поет-то как: голосок молодой, свежий, мягкий такой, и уж на волос не сфальшивит, не соврет. Оставит его одного мать с робятишками, припрет дверь палкой, сама на фабрику уйдет. Ему и горя мало, робят обиходит, картошки наварит, накормит и затянет песню, одну пропоет, другую начнет. С песней ложится, с песней встает. Вечером бредет мать с фабрики — за полверсты слышит, как ее Семка в избе заливается.

А как Гарелин на балкон со скрипицей сядет да заведет, Семка так и обомрет, через забор шмыгнет в сад, притаится за кустом и слушает, всю ночь готов стоять. А наутро, глядишь, уж Семка сам насвистывает, напевает, что вечером услышал, да так ладит, что и на скрипице другому не суметь.

Как увидит Семка скрипицу, матери спокою не дает:

— Мамка, а мамка, купи мне такую скрипицу…

— А на что тебе?

— Играть буду.

— Полно тебе, дурашка, — скажет мать, — словно и дело. Еще вот годок, да и в контору поведу, а там уж не до скрипицы будет.

Можа, и потешила бы, да потешить-то не на что.

Засвистит соловей ночью в саду, а Семка сядет под оконцем на завалинке и давай соловья передразнивать. И соловью не уступит.

Да, с горем-то больно скоро привелось Семке спознаться. Без поры, безо времени мать умерла. Остался он с меньшим братцем и сестренкой за старшего в избе.

Походил Семка по конторам, — нельзя ли как хоть подметалом где приткнуться, и просил, и плакал, да не берут. Мал, время не пришло.

Вот раз вышел Гарелин на балкон со скрипицей и заиграл. Под балконом в саду на грядах розы, по кулаку, цветут. Всякие: красные, белые, черные, от лип медом пахнет, птицы щебечут. Тихо в саду. И солнце садится, облака, словно шали из белой кашемировой шерсти, золотыми каймами пронизаны. За игрой и не заметил он, — луна сквозь гущу сада выглянула.

Кончил играть. Глянул в сад, а между гряд стоит красавица в розовом платье, черные косы в три ряда вокруг головы обвиты. За руку паренька рыжеватого держит.

Видит Гарелин, это тот самый мальчишка, что в конторе у него плакал, на работу просился.

— Что вам от меня надо? — спрашивает.

Чернокосая и просит Гарелина взять паренька на фабрику, хоть куда-нибудь, на что погодится: бороды обирать или шлихтовальщиком — краску растирать, или в контору на побегушки.

— А ты кто ему доводишься? Сестра, что ли? — любопытствует Гарелии.

— Родственница, — отвечает черноволосая.

— Пусть завтра к пяти часам на фабрику явится, найдем работу.

Прилетел Семка к фабричным воротам ни свет, ни заря: боялся, не опоздать бы. Поглядел управляющий на Семку: больно мал, не надолго такого хватит. Сивые щетинистые брови нахмурил, сердито на парнишку глянул.

— А чего ты босиком пришел?

— Обуться не во что.

— Не во что обуться, а работать хочешь, чай, не зубарь на лужке тянуть. Краска да каустик в два счета ноги до костей объедят. Ну, ладно, велю я тебе коты выдать. А ты мне за коты хоть ягод корзину в воскресенье принеси. Лес-то рядом.

Привели Семку в граверную. На полу краски лужами разлиты. Дым облаком под потолком плавает. Защекотало у Семки в носу, зачихал он, закашлял, слезы потекли, словно луковицу понюхал. Невзначай ступил в лужу, а на ноге чапина была, о стекло лапость порушил, — бежал на фабрику. И запрыгал Семка на одной ноге, ровно на горячий гвоздь наступил. Степан, старший гравер, велит Семке под ноги глядеть, а то, неровен час, вовсе ног лишишься. Сначала босого Семку поморил, потом послал валики мыть к корыту, швырнул ему коты на деревянных подметках. А в эти коты весь Семка влезет. Не коты, а два корыта, в них не по полу ходить, а робят качать, взаместо зыбки.

Пока в люди выйдешь, всякое повидаешь.

Очумел Семка за полдня, угорел около котлов и чанов. Зарябило у него в глазах. Два парня по луковице в рот взяли, принялись в котлах мешать, пар под потолок лиловым столбом взметнулся. И парней за этим столбом не видно. Кончил мешать, — выплюнул один луковицу на ладонь, а она, как яичко крашеное, лиловой сделалась, а во рту была.

— Иди-ка, глянь, что там делают! Привыкай! — послал Степан Семку к котлам.

Сунулся Семка, а у него и дух захватило. Отпрыгнул он к стене. Чихал, чихал, насилу прочихался. Парням и любо, видят, что Семке спервачка все здесь хреном в нос бросается.

— Эй, вы, протравите-ка валики! — крикнул Степан своим ученикам.

Парни завязали рты тряпками. Понесли валики к ванной. Опустили их в ванну. Закипело, зашипело в ванне, пена поднялась, лиловый дым поплыл над ванной. Просит парень Семку валик подать. Понес Семка, дыхнул над ванной, словно еловую шишку проглотил, и дышать больше нечем. И сел он около ванны. Схватили его, вытащили к дверям. Ну, у дверей-то кое-как опамятовался, отдышался. Парни бранят его:

— Больно смел, разве с незавязанным ртом сюда подходят? Крепкая водка, когда задымится, не только что человека, а и железо разъедает.

С тех пор узнал Семка, что за крепкая водка, про которую отец часто говорил, лежа на голбце да в тряпицу кровью харкая.

День за день наловчился Семка краски растирать.

Степан не любил учеников хвалить: и хорошо сделают, да молчит, а Семку хвалил. Расторопный был Семка, смекалистый и до работы охочий. За день-денской промокнет весь до последней нитки, вонью, красками пропитается, выкрасится, сам на себя не похож.

После работы скорее домой бежит: как, там брат с сестрой, не плачут ли? Дома картошки наварит, брата с сестрой накормит. Так и жили они в ладу и в согласьи.

На беду Семки, хворь одно лето на людей напала: черная оспа пошла по фабрикам, по избам гулять, начала народ ковырять, уродовать, — под каждой крышей покойник или два, а то и всю семью вывернет. Никакого спасу от этой мерлухи нет. Нынче, как ни в чем не бывало, человек на своих ногах ходит, а наутро и свалился.

Сначала к сестре с братом оспа пристала, обоих в неделю свернула, отнесли их на погост. За ними и Семка слег. Перемог он хворь, но после хвори на всю жизнь не человеком стал. Всего изуродовало, словно горох с его щек ковыряли, ямка на ямке. Да ведь с лица не воду пить, были бы руки да ноги, и рябой проживет. Хуже всего стряслось: ослеп Семка после этой проклятой оспы.

С палочкой еле-еле дошел до фабрики. Жалко Семку всем стало. Погоревал, погоревал Степан — велит Семке домой отправляться. Не нужен он больше на фабрике. Пошел Семка к приставу. И пристав домой посылает. Наведался Семка в контору, в конторе хозяин был как раз. Просит Семка хоть куда-нибудь приткнуть его, хоть около крашенины на дворе сидеть, а хозяин говорит, что не погодится он такой и на эту должность. Лишний стал. Велел казначею отсчитать Семке, что причитается, и два рубля вперед выдать. Вот и весь расчет. Заплакал Семка и поплелся потихоньку в свою конуру, в Продирки.

Вошел в избу, а в избе сидит та девица черноволосая, Семкину рубашку латает.