Серебряная пряжа — страница 15 из 45

— Кто тут? — Семка спрашивает.

— Это я, Семушка, Аленушка-странница. Пряла я у Корзинкиных в Ярославле, до звонкой пряжи додумалась, сочли меня за ведьму и выгнали, хотели в острог посадить, а я убежала, вот по свету и скитаюсь. Рубашку тебе зашиваю! Зашью и дальше пойду.

Просит Семка Аленушку не уходить, пожить с ним в избе хоть недельку. Согласилась Аленушка пожить с Семкой.

Прожил Семка все денежки. Как жить дальше — не знает. Корзинку сплел, побираться сдобился. Его и научили добры люди к хозяину наведаться. Наведался Семка. Попросил, что не подаст ли хозяин. А хозяин отвечает:

— Хватит с тебя, родное сердце, я тебе подал, когда рассчитывал, больше у меня ничего нет. Не прогневайся, бог подаст! После этой мерлухи эва сколько вас таких под окнами ходит, я не красно солнышко — один всех не обогрею!

Так ни с чем и проводил Семку из конторы. Дома Семка Аленушке жалуется на свое горе-горевание. Аленушка его утешает:

— Погоди, не печалься, за ненастьем вёдро приходит, а за горем и счастье явится.

Вечером опять хозяин со скрипицей на балкон вышел. Как заиграл, так про все на свете и забыл, будто он и не хозяин своей фабрики в этот час.

Пока играл, под балконом опять появилась та чернокосая, черноглазая, за руку рыжего Семку-слепца меж грядок ведет. Узнал Гарелин их, спросил, что им нужно. Чернокосая говорит, что, мол, больше Семка не работник на фабрике, можа, с годами и справится, а пока не справился, надо ему как-то на хлеб добывать. На хлеб он себе добудет, только скрипку бы ему купить, но денег на скрипку у Семки нет. Когда работал, хозяина, Семка слушался, почитал. И хозяину не к лицу маленького человека забывать в беде.

Гарелин слова против не сказал, не обиделся. Вынул сотельный билет и бросил с балкона Семке под ноги.

— Что же ты мне раньше не сказал? Давно бы я тебе на скрипицу дал. Я думал, на какое баловство ты просил давеча.

Увела чернокосая Семку. И Гарелин на покой отправился.

Повез приказчик Небурчилова товары в Москву, привез Семке скрипку. Аленушка подарила Семке звонкую пряжу, за которую ее с фабрики прогнали. Подарила и наказала: если что скрипка не заладит, нужно пропустить в струну звонкую нитку. Семка так и сделал.

Наловчился он играть, по слуху все перенимал. Вый-дет Гарелин вечером на балкон, заиграет, а Семка возьмет свою скрипицу, сядет под окном и выводит за Гарелиным по его следам. Выходит у него дело. Не много и поучился, стал лучше Гарелина играть.

Женится ли кто, девку ли замуж отдают — стали Семку на пиры звать. Придет, поиграет — накладут ему в сумку пирогов, булок. Тем и кормился. А когда ни девишника, ни смотрин нет, другое дело есть у Семки. Подрядился он в артель «Слепых и убогих» подыгрывать, дозволили ему в круг садиться с деревянной чашкой, свою долю получать.

В те поры нищих да убогих по городу целые артели ходили. А в праздник хоть окно не закрывай: один уходит, другой подходит. Всякие тут: и убогие и слепые, а больше все старцы: уволят по старости с фабрики, износился — надевай суму и кормись христовым именем.

Такие-то вот и соякшались в артели слепых да убогих, про «Бедного Лазаря» пели. В субботу по хозяйским дворам тронутся, всех ославят и Гарелина навестят.

К этому часу Гарелин уж у ворот стоит. Волосы намаслены, в пробор расчесаны, при часах, и золотая цепка через весь живот. В карманах мелочь припасена. Встречает:

— Ах, родные сердца, праведники господни, смиренные, не строптивые, всем вам рай господен уготован. Нате вот помяните за упокой души покойного моего родителя раба божьего Никифора.

И начнет горстями на каменну площадку серебро бросать. Серебряный дождь на камнях запрыгает. Бросает, и по глазам заметно, что смеется над нищими, а виду не дает. Так умильно наставляет:

— А вы не все сразу, вы по одному, всем по денежке хватит. Не топчите друг дружку. Не толпитесь кучей.

А где тут, как горсть бросит — все в одно место кинутся, друг через друга кубарем летят, почнут костылями палками махаться, а не хошь — пойдут костыли по загорбкам гулять.

Праведные души, пока дележ идет, переругаются промеж собой, передерутся, один у другого и корзинку-то с сухарями истопчет или в крапиву забросит. Так уж заведено было. Субботный дележ ли, поминки ли — все подерутся, а случалось, который потщедушней попадет в середку, и вовсе душу вымнут.

Чем больше мятево, тем чаще в то место Гарелин мелочь швыряет, сам наставляет:

— Все мы под богом ходим. Вот и я последний грош с вами делю.

А в воскресенье, как к обедне зазвонят, у Покровского собора за оградой, на паперти этих нищих целый полк соберется, видимо-невидимо, что твоя здвиженская ярмарка, откуда только наползут.

С артелью «слепых и убогих» и Семка к собору пришел. Все кругом расселись. У ног деревянные чашки поставили, а Семку со скрипицей на камень в середку посадили, у ног его тоже деревянный ставец. Старшой по артели Митя Корыто, челночник с Витовской фабрики, за старостью уволенный, перекрестился на Егория, что на коне с копьем в руке над папертью сидел, велел, начинать Семке: «Про Лексеюшка, божьего человека, заводи!» Семка на скрипице играет, а ему, кто как может, вся братия нищая подпевает. На паперть не протиснешься — там тоже такая же артель примостилась с чашками да с банками. Ждут, когда хозяева приедут.

У хозяев была привычка молиться приезжать к самому началу. Первой являлась голь фабричная: ткачи, присучальщики, шпульнки, нитовщики. От них не больно много в жестяные банки падало. У самих у каждого в кармане семитка на свечку, семитка на блюдо да грош на просфору.

Откуда ни возьмись, появляется Бурило, в плисовых синих штанах, в лаковых сапогах, в белой рубашке, красным шерстяным поясом подпоясан, кудри до плеч спадают, седина — словно изморозь в прядях засела, глаза — как угли, сухопарый, и кадык, как яблоко, вверх да вниз часто бегает. Кто Бурилу не знал? На всех фабриках, почитай, он поработал. Выше возчика ломового его не ставили. Умен был мужик, да неуживчив, на язык не выдержан: как купца увидит, хоть одним словом, да занозит чужую душу.

— Бурилушка, и ты помолиться одумал? — нищенка на паперти спрашивает.

— Да, баба с печки скалкой шугнула: ступай, говорит, дух окаянный, хоть маленько грехов стряси с себя. А какие за мной грехи, чай, я не монах или не Яшка Фокин! Эй, Семка, хватит про Лазаря пилить, сыграй веселенькое.

Бросил Бурило картуз на лужок, пошел вокруг картуза плясать, присядать. Кто, глядя на пляску, плюется, бесом называет Бурилу, а кто и хвалит.

— Беси, беси в него вселились, ишь он что у святых ворот выдумал, — беззубая старуха шамкает.

— Бурилушка, спой-ка, что знаешь! — нищий Митя Корыто просит.

Хлопнул Бурило по голянищам, запел. Тут как раз на дербеневских рысаках поп подъехал, выпростался из кареты, благословил всех и в церковь пошел. Бурило ему вослед:

Долгогривые попы

Напилися, как клопы.

Им житьишко — сладкий мед, —

Всякий денежку давай,

А не то не пустят в рай…

Разошелся Бурило. Тут Яков Фокин со своей семьей в карете подъехал. Рысаки из оглобель рвутся, удила грызут, коренник красной плисовой губой с берез листочки забирает. Кучер на козлах в рыжем кафтане с красной опояской, словно медведь берложный. Осаживает лошадей.

— Тпру, стой, дьяволы! Не кобеньтесь. Не кого-нибудь привезли, а самого Якова Никоныча!

Вылез Яков Никоныч, в черном фраке, картуз в руке держит, за ним жена Фоковна еле-еле выбралась боком, кое-как протиснулась в дверцу, пестрая, как индюшка, в кисейном платье, от ушей до застежек на баретках — вся бриллиантами сверкает, словно самоцветы на нее высыпали. За ней сынки да дочки выпорхнули.

Им в церкви свое место отведено, самое почетное, перед царскими воротами. И бог-то не всякого к себе близко подпущал. У кого карман толстый, того наперед, у кого пусто в кармане, тот и у дверей постоит. Нищухи и уроды обступили Фокина.

— Благодетель наш, кормилец, ради христова праздничка, на поминание за упокой твоих родителей!

Бросил Фокин горсти две серебра, на паперти куча мала получилась, кто смел, тот и съел. Один на одного полезли, ветхую бабку так к стене притиснули, что она на четвереньках еле с паперти выползла. Фоковна идет с корзинкой, на обе стороны пироги раздает.

— За упокой родительницу, Агафью Тихоновну, помяните.

— Помянем, помянем, мать ты наша, болельщица! — кричат нищухи, сами пироги одна у другой вырывают.

Не успел Фокин с нищими развязаться, а Бурило опять щелкнул пальцами, словно грецкий орех расколол, начал вокруг картуза радуги ногами писать, сам напевает:

Фокин Яшка — фабрикант.

У него такой талант:

В день субботный поминает

Он усопших и живых,

В воскресенье оделяет

Булкой нищих и слепых.

А другие дни седьмицы

Он на фабрике своей

Покрывает все сторицей,

Штрафом потчует ткачей.

Народу много вокруг Бурилы скопилось.

— Ай да ловко!

— Вот так здорово!

— А ну-ка про Кокушкина Захарку!

Хотел было Бурило заодно Кокушкина Захарку прославить, да увидел — из-под горки пристав с женой молиться идут. Схватил Бурило картуз и марш в церковь, бежит папертью, оглядывается, сам усердно крестится. Забился в церкви в самый темный угол, чтобы приставу на глаза не попадаться.

Гарелин в карете к ограде подкатил. На черном сюртуке красная лента с медалями. Зашевелились нищие, сто рук костлявых к карете протянулось, заголосили, загнусавили:

— Ради христа копеечку!

— Кормилец!

— Благодетель!..

Митя Корыто костылем о деревянную чашку стукнул, Семка заиграл, затянули про «Бедного Лазаря». Гарелин картуз подмышку взял, ходит по кругу, в жестяные банки, в деревянные кружки медяки швыряет, словно плевки роняет. И на паперти горсть бросил. А тут глядит, кой-кто из нищей братии вдругорядь лезет. Не полюбилось благодетелю. Нищих на паперти запер, встал у дверей, у самого в руках трость в серебряных колечках.